— Знаешь, — спросит он незадолго до Крымской кампании графа Ржевуского, генерал-адъютанта, — кто из польских королей был самым глупым?.. Я тебе скажу, что самый глупый король был Ян Собеский, освободивший Вену от турок. А самый глупый из русских государей я, потому что помог австриякам подавить венгерский мятеж.
Польский граф, разумеется, почтительно промолчит. Лишь тень улыбки тронет его красиво очерченные губы.
Все это тоже случится потом, потом. За пределами повести о витязе чести.
Еще не была взята Вена и не оставлен правительством Пешт и вообще война с Габсбургами лишь начиналась на дальних границах, когда Петефи подсунули под дверь конверт.
Расставшись с Мором Йокаи, он снял небольшую квартиру на улице Лёвес и перевез в город обоих стариков. Его беспокойная совесть на время примолкла, но жизнь зато сделалась нестерпимой. Тем более что на двести форинтов в месяц — деньги печатались на обычной бумаге в несметных количествах — почти ничего уже нельзя было купить. Юлия, ожидавшая ребенка, тяжело переносила беременность, и отношения в семье стали еще напряженнее, чем прежде.
Пошатываясь после очередного приступа болезни, поэт запахнул старенький красный халат, затканный смешными цветочками, и поднял подброшенное письмо. В нем была только вырезка из новой газеты Вахота, который в связи с неясной ситуацией на фронтах поспешил оставить службу при министерстве.
Заплясали набранные петитом строки, стало тесно в груди и темно в глазах:
«…в каждом стихотворении ты жаждешь крови угнетателей свободы нашей, наших врагов. Но вот война уже у порога — ты был солдатом, детей у тебя нет, — и все же твой пресловутый меч, которым ты так любил бряцать в дни марта, все еще ржавеет в ножнах. Ну что ж, милый братец, не завидую я твоим поэтическим лаврам».
— Я хочу перевестись из национальной гвардии в армию, — объявил поэт на следующий день Юлии, уютно устроившейся с французской книжкой в кожаном кресле. — По крайней мере, там хоть платят офицерам.
— А на что я, вернее, мы будем жить? — быстро поправилась она, подняв на мужа томные страдальческие глаза. — Ты об этом подумал? Ведь скоро тебе предстоит стать отцом!
— Я жду этого с радостью, дорогая. — Он опустился у ее ног, возле санкюлотского колпака, набитого мотками шерсти. Когда-то, вызвав шумный восторг, Юлия появилась в нем в Национальном театре. Как олицетворение революции, как утренняя заря.
— Да, я знаю, ты ждешь, — утомленно кивнула она. — Но ведь этого так мало… Страдать, да еще думать за всех должна почему-то я одна.
— Я попрошу Эмиха открыть мне кредит. Я вырубил достаточно строк за последние месяцы, чтобы рассчитывать хотя бы на две тысячи форинтов. Этого должно хватить на первое время.
— Поступай как знаешь. Я слишком устала от всего. — Юлия зябко повела плечами. — Кровь, нищета, кошмарные зверства. Я совершенно иначе представляла себе революцию.
— Что знаешь ты о революции, девочка? — с проникновенной жалостью и печалью спросил поэт.
— Подумай лучше о себе, Шандорка. Раньше, я имею в виду мирное время, тебя и то больше уважали, чем теперь. Ты остался совсем один.
— Это не так.
— Ну разве что вместе с Палом Вашвари, таким же безумным мечтателем. А где остальные? Мор Йокаи? Вёрёшмарти, твой искренний друг?
— Между мною и Йокаи все кончено. Он присоединился к продажным душонкам из «Партии мира», которые готовы пойти на любое предательство, лишь бы вымолить у Габсбурга прощение.
— Так-так, — отстраненно прокомментировала Юлия.
— А Вёрёшмарти… Ты же знаешь, что я любил и уважал его бесконечно. Но принципы свои я уважаю и люблю еще больше. Мне очень тяжело, однако это так.
— О, я знаю, Шандорка, знаю! Ради принципов ты, не задумываясь, принесешь в жертву даже семью.
— Не говори так, дорогая, ты причиняешь мне боль. Поверь, что я ничего не могу поделать с собой. Если меня сломать, вывернуть наизнанку, я не только перестану писать, но и вообще погибну.
— Бедный мой, — она рассеянно провела рукой по жестким его волосам.
— Я и так слишком медлил, Юлишка. Каждый порядочный человек сейчас на войне.
— Езус-Мария! Хоть это ты понял! Тут я с тобой полностью согласна. Все, кому дорога честь, сражаются на поле брани.
— Прекрасные слова! — прошептал поэт непослушными губами. Непонятная жалость, словно раскаленная спица, пронзила его. С приливом слез пришла мысль, что живой он не нужен более никому, только мертвый, да и то в зависимости от того, где и как найдет его смерть. Исторгнутое из кровоточащих глубин слово жило самостоятельной жизнью и требовало, чтобы его не заглушило молчание вечности, заклания.
Пересиливая горячий солоноватый прилив, он не удержал, не оформил мысленный проблеск, лишь ощущение от него сохранил. Откровение и потерю странным образом соединило оно в себе.
Поцеловав жену в лоб, Шандор Петефи тихо, чтоб никто ни о чем не спросил, прошел в свою комнату, где висели его офицерский мундир и сабля с трехцветным темляком. «Вот эта женщина, сестра прекрасных фей, теперь женою сделалась моей».
Сестра фей. Не фея, а только земная сестра… Благослови ее господи и всех, кого приютили стены этого дома. Да не коснутся их невзгоды и тяготы, да минуют потери. Если родится сын, пусть назовут Золтаном, если девочка — Юлией. «Удушлив зной, блуждают в небе тучи, растут заботы, жизнь мою тесня. Как темен был бы мир, мой светлый ангел, когда б не полюбила ты меня».
45
Круг за кругом обходят стрелки хоровод зодиака. Час за часом приоткрываются шторки, и неугомонный скелет начинает шествие раскрашенных кукол. Потряхивая песочком в стеклянной колбе часов, тренькая колокольцем, ведет за собой покорных апостолов, словно овец на убой.
Но где смерть, там и жизнь с ее краткой радостью и несбыточными мечтами. Петушок, прогоняющий адские порождения ночи, нет-нет и выскочит из верхней ниши, прокукарекает нам в утешение. Хоть всего час остается до нового шествия, но он наш, этот час, и мы можем вдыхать сладкий воздух, видеть дивное небо над древней ратушей Староместской, греться на солнышке вместе с жадными голубями.
Опадают каштаны. Удаляются башни. Меркнет змеиная кожа в таверне «У златого гада». Угасает в бокале вино.
Прощай же, Прага, прощай… Оставив Пешт, захваченный врагами, простившись с дымящейся Веной, мы расстаемся с тобой.
Пассажиров, прибывших в Пожонь на пироскафе, встречали у трапа жандармы. Одних пропускали, лишь бегло скользнув по лицу цепким взором, других останавливали вопросом и, сверясь со списком, требовали у них документы.
— Ваше имя, сударь? — обратился офицер к безбородому господину, ступившему на берег с небольшим саквояжем в руке.
— Регули Антал.
— Понятно. — Офицер сделал галочку в списке и многозначительно взглянул на жандармов, держащих ружья с примкнутыми штыками «к ноге».
— Куда изволите следовать?
— В Пожонь, разумеется, и далее в Пешт, где приглашен занять должность директора университетской библиотеки.
— Приглашение с собой?
— Прошу. — Регули щелкнул замочками и раскрыл саквояж. — Вот письмо господина министра культуры.
— Нет такого министра. — Офицер тщательно сложил приглашение и спрятал в сумку. — На территории Австрийской империи автографы бунтовщиков, — он пренебрежительно скривил рот, — не имеют законной силы. Более того, служат настораживающей уликой… Словом, вы арестованы, господин Регули.
Жандармы, звякнув оземь окованными прикладами, встали по обе стороны от арестованного, и буйное солнце расплавило острия их примкнутых байонетов.
В Праге мы оставили рисующего каракули Фердинанда и императрицу, которой несостоявшаяся владычица София присылает за счет казны только черные платья. В Пожони — узника старой терезианской тюрьмы, навсегда опаленного сверканьем и стужей бескрайнего Севера.