Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Император и канцлер играли в бирюльки. Тешась отзвуками былого, мнили себя властелинами грядущих времен. Но были исчислены сроки…

29

Осень скликает в дорогу бродяг и бездомных. От барских хором потянуло поэта к привычным делам и заботам. Случайно или как будто случайно увидев Юлию Сендреи, — ему показалось, что она искала встречи, — Петефи еще сильнее затосковал по столику, испятнанному кружками кофейных чашек, по добрым друзьям, жарким спорам и шуткам в накуренной милой кофейне. Слов нет, он крепко поработал в Колто, но графский замок, хоть и звучат там крамольные речи, та же золоченая клетка. Певец кабаков должен знать свое место. Деревенская корчма, сеновал, а то и овчина, расстеленная у цыганского костра, — вот его графские покои. И дворянская дочка ему не пара, если смеет медлить и взвешивать, если боится послушаться зова любви. Разве любовь не волшебство, которому повинуются беспрекословно, не размышляя, с восторгом и мукой? Иначе это не любовь, не потрясение мира, а только сухая гроза, обманчиво дразнящая дальней зарницей. Юлия, кажется, просватана за какого-то там молодчика с баронским титулом, то ли исправника, то ли судью, вот пусть за него и выходит. Значит, она не фея. Феи безоглядно избирают бродяг менестрелей, случайно заночевавших в сказочном лесу, не исправников. Девушка в замковой башне, дай ей бог всяческого счастья, не дождется своего паладина. Он погибнет в крестовом походе, а может, женится на крепенькой крестьяночке из славного племени кунов, с глазами, как черные вишни, с ямочками на смуглых щеках. Одним голый мальчик с колчаном и луком готовит розы и флердоранж, другим — полынную горечь, холодок мяты, запах теплого хлеба и молока. Любые дары его благословенны. Их принимают со слезами радости, как благодатный ливень, плодотворящий землю, не раздумывая, всем сердцем, всем существом.

Домой, скорее домой. Ждет помощи бедолага отец (едва удалось добиться отсрочки), ждут друзья, немногие, но верные из верных, и зовет вдохновение схватки. Пыльный смерч над опустевшим жнивьем. Молния, ударившая в окно замковой капеллы. Баррикада в клубах порохового дыма. Буря и натиск, буря и натиск! Колокольный набат эпохи, ее зарева, ее мистические огни. «За вольность юноша боролся — и брошен, скованный, в тюрьму; и потрясает он цепями, и цепи говорят ему: „Звени, звени сильнее нами, но в гневе проклинай не нас. Звени! Как молния, в тирана наш звон ударит в грозный час!“»

Но откуда эта опустошающая растерянность, эта беспросветная тоска? Бессмысленно бежать от самого себя. Здесь ли, в отцовской корчме или в Пеште — всюду настигнет чувство, одолеет воспоминание. И сдавит горло — не разрыдаться, не продохнуть.

Прощай, дикий граф, прощайте, заповедные рощи, и ты прощай, Анико Пила, проказливый, милый зверек. Так уж случилось, что глаза опалило солнцем. Куда ни глянешь потом, всюду видится ослепительный диск.

Ничего еще не решено. Колеблются в неустойчивом равновесии невидимые чаши. На последней нечаянной встрече Юлия призналась, что любит. Лишь об одном умоляла: не спешить, дать ей время. Всего только год или даже несколько считанных месяцев — хоть до весны. Разве трудно понять? Она чтит и боится отца, не решается сразу разбить надежды семьи на почетный и выгодный брак. О, она сделает это, но исподволь, постепенно, когда успокоится, соберется с мыслями. Ей пока не хватает решимости, недостает душевных сил. Неужели не ясно?

Воистину клеймом страдания метят своих избранников боги. Любой другой на месте Петефи был бы, наверное, счастлив, а его то сжигает отчаяние, то лихорадит надежда. Поэт и сам до конца не понимает, чем нестерпимо ему ожидание, какая недобрая сила торопит, подгоняет его.

Скорее всего, он просто не верит — вопреки слезам и клятвам — в любовь, которая способна ждать. «Любовь и свобода — вот все, что мне надо! Любовь ценою смерти я добыть готов. За вольность я пожертвую тобой, любовь!»

Обуздай свое сердце, поэт. В магический круг строф замкни бушующие в нем силы. А потом постарайся забыть. Такова твоя участь: от века влачить за собою кровавый, не остывающий след.

Загадочна память. Даже собственную жизнь не дано нам хранить в себе целиком. Так, отдельные события высвечиваются в суете буден, отрывочные видения, бессвязные образы. Мы забываем самих себя, свое детство, открытия и печали. Лишь иногда во сне, когда приоткрываются сумрачные глубины подсознательного, схоронившие все без остатка, возвращается к нам утерянное пережитое. Капризен выбор, причудливо искажены видения, но даже их не донести к рубежу пробуждения. Что сон, что память — все едино. Забываются страхи, невзгоды, остается туманный ностальгический свет, и властно тянет назад к позабытому источнику смутно памятных радостей.

По пути из Колто в Пешт надумал Петефи завернуть в старый, добрый Дебрецен, где Эрато — муза любовных песен и Мельпомена увенчали его первыми лаврами. О лютой, едва не убившей зиме, о голоде и унижениях он почти и не вспомнил. Что было, то навеки прошло.

В театре, куда бывшего актера сами собой привели ноги, давали «Два пистолета» Сиглигети. Игрою случая легкомысленной пьеске и подозрительной гостинице было даровано одно и то же имя. Так уж выпали кости, что протянулась меж Пештом и Дебреценом судьбоносная нить. Поэт не знал, что именно в пештской гостинице была подложена мина под его детище — «Содружество десяти», тем более не мог он знать, что ждет его на «Двух пистолетах» в дебреценском театре.

Заранее предвкушая радость встречи с друзьями, толкнул он дверцу боковой ложи, обитой изрядно потертым, некогда алым плюшем. Скучающая публика встретила его радостными улыбками, на галерке раздались аплодисменты. Актеры, обрадованные случаю прервать нудное представление, наградили бывшего собрата дружным «Эльен!». Все встали со своих мест. Приятно взволнованный зал и сцена аплодировали, посылали воздушные поцелуи поэту, поэт, раскрыв объятия, победной улыбкой приветствовал сцену и зал. Директор театра в соседней ложе пустил растроганную слезу, но быстро справился с волнением и взмахом руки дал знак продолжить спектакль. Представление, щедро сопровождаемое холостыми выстрелами, покатилось по наезженной колее, и на ложу, в которой сидел поэт, постепенно перестали оглядываться. И только игравшая баронессу Корнелия Приелль, хорошо знакомая Петефи по Пешту, нет-нет да и поглядывала туда с задорным любопытством. Когда же настал момент для вставного номера, она резво нагнулась над ямой, что-то шепнула арфистке и вдруг запела на радость публике: «Нельзя запретить цветку…»

Вновь вспыхнули овации, и благодарный поэт ответил на них глубоким поклоном. Давно он не ощущал в себе такого подъема, такой упоительной легкости. Вот что значит сцена! Недаром его с самого детства влекло вечно пьянящее искрометное чародейство. Эти огни, этот ни с чем не сравнимый запах и, главное, легкое головокружительное волнение, которое невольно овладевает каждым, кто только вступает в наполненный праздничным ожиданием зал. Упоительный холодок, незабываемый, дразнящий озноб. Как хорошо, что такое вновь повторилось.

Петефи едва дождался последнего акта. Как только опустился занавес, он поспешил, благо путь был знаком, за кулисы.

— Здравствуй, Дюлаи! Ты прекрасно выглядишь, Фелеки! — как лучших друзей, обнимал он знакомых актеров. — Привет, Давид! — крепко пожал руку восторженно вспыхнувшему статисту.

По ту сторону опущенного занавеса гасили огни, расходилась, шаркая ногами, публика, но здесь, на сделавшейся вдруг такой тесной сцене, еще продолжался праздник. Пахло гримом, горелым маслом, пудрой и ароматическими эссенциями, которыми щедро умащали себя разгоряченные актрисы.

Петефи был счастлив, ощущая с радостным испугом, как трепещет и молодо бьется каждая жилка. Он и мечтать не мог, что случайный заезд в Дебрецен обернется истинным возвращением в юность, физически ощутимым обновлением души. Жизнь разворачивалась травяной изумрудной дорожкой, зовущей в солнечную бескрайнюю даль. И он стоял в самом ее начале, и не было груза потерь за спиной.

54
{"b":"234491","o":1}