Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Разве я спорю с тобой? — Йокаи с тревогой взглянул на горящее, как в лихорадке, лицо поэта. — Успокойся. Не растравляй себя.

— Да, ты не споришь. Твоему спокойствию может лишь позавидовать безумец, подобный мне. — Шандор едва ли сознавал, что говорит. — И с таким холодным спокойствием, с такой самодовольной рассудочностью ты собираешься делать революцию?

— Ты задался целью обидеть меня, Шандор? Подумай прежде, с кем ты останешься.

— Я готов даже к полному одиночеству, лишь бы со мной была моя честь. Революции нужны витязи — фанатики чести.

— Ты невменяем, Шандор, и я оставлю тебя, иначе мы в самом деле рассоримся. Зайду вечером, когда ты немного остынешь. Успокойся и, умоляю, не делай глупостей.

Мор Йокаи внезапно ощутил себя виноватым, не мог понять лишь, в чем именно, и страдал от этого неясными угрызениями. Последние, сорвавшиеся в полубезумном отчаянии слова задели его за живое. Он проникся их глубиной и точностью, силясь осознать, чем и как они рождены: озарением, страданием или тем и другим вместе? Он, как, впрочем, и сам Петефи, не мог знать, что девять лет назад, в непроглядную зимнюю ночь, когда пурга сметала уже ненужную солому возле дома, где закрыл глаза свои Пушкин, почти те же слова вылетели из-под пера юного Лермонтова.

И все же в его сознании кружились, сочетаясь роковой противоестественной связью, обрывки речи; «фанатик чести», «пистолеты», «дуэль»…

Пока Йокаи дошел до своего дома, подсознательная тревога и раскаяние, хоть и непонятно по-прежнему в чем, настолько захватили его, что пришлось кликнуть извозчика и лететь обратно.

Но Петефи он уже не застал. Все осталось без перемен в комнатенке со скошенным у окна потолком. Только суконный плащ, сушившийся возле печи, исчез, да в корзине для бумаг недоставало изувеченного журнала.

Шандор ворвался в кабинет Вахота, сея в квартире тревогу и разрушение. Споткнувшись о задранный угол ковра, он опрокинул горшок с какой-то волосатой бегонией, чуть не столкнул плечом с комода китайского болванчика из цветного фаянса.

Редактора, задремавшего после кофе в необъятном кожаном кресле, вторжение застало врасплох.

— Что? Как? — ошарашенно пробормотал Вахот, глядя то на подступавшего к столу разгневанного поэта, то на застрявшую в дверях испуганную горничную, делавшую глазами какие-то знаки. — Ах, это ты? — Он попытался состроить радостную улыбку, но вместо этого лишь прикрикнул на горничную: — Сколько раз нужно говорить, чтоб закрывали дверь!

— Да, это я, — подбоченясь, сказал Петефи. — А это — ты! — выкрикнул он, швыряя на стол журнал.

— Н-не знаю, о чем ты? — искательно пролепетал Вахот. — Но если насчет гонорара, то я, по-моему, тебе заплатил, впрочем я могу проверить и, если окажется…

— Как ты смел напечатать это без моего согласия? — скрипнув зубами, процедил Петефи. — Не предупредив других наших товарищей? Вопреки нашему решению никогда больше не знаться с тобой?!

— Не понимаю твоих претензий. — Оправившись от неожиданности, редактор принял надменную позу. — Ты хоть знаешь, чего мне стоило напечатать это стихотворение? Сейчас его разучивают наизусть. Твое, слегка забытое, смею заметить, имя теперь снова у всех на устах. Чего же ты хочешь?

— Немедленного опровержения!

— Что?! — Вахот невольно присел. — Ты хочешь отказаться от своих стихов? Трусишь?

— Да как ты смеешь! — Не зная в минутном замешательстве, что ответить, Петефи замахнулся для удара.

— Но-но! — Вахот проворно выскочил из-за стола и, метнувшись в угол, схватил трость с костяным набалдашником. — Не подходи! — взвизгнул дискантом, фехтуя палкой.

— Если ты немедленно не напечатаешь, что затеял все это нарочно, я убью тебя.

— Нарочно? Конечно, нарочно, — обретя уверенность, но так и не выпустив из рук трости, признал Вахот. — Я нарочно лезу вон из кожи, чтобы повсюду прославить молодую свободолюбивую венгерскую литературу. Нарочно продолжаю, продолжаю — заметь, прославлять одного талантливого глупца, который платит мне черной неблагодарностью. Что ж, если ты настаиваешь, я повторю все это печатно.

— Ты знаешь, о чем я с тобой говорю, подлый провокатор!

— Ну, а если и знаю, то что тогда?

— Я напишу статью, в которой расскажу о подоплеке твоей гнусной затеи. Ты — вор. Ты просто-напросто украл у меня стихотворение! Оно валялось у тебя больше года…

— Не имеет значения… Но мне больно слышать твои оскорбления. Кого ты поносишь, наглый щенок? Своего благодетеля, который поднял тебя из грязи и сделал человеком? Где бы ты был сейчас, если б не я! В ночлежке, в подзаборной канаве? В тюрьме? Я, как господь бог, создал тебя из глины.

— Ты напечатаешь мою статью! — стоял на своем Шандор.

— Какую? — Вахот вызывающе вскинул голову и, продолжая фехтовальные упражнения, прокрался к креслу. За столом ему было как-то спокойнее.

— Статью, где я назову тебя вором.

— Я еще не сошел с ума!

— Ладно. — Петефи сунул руки в карманы, скрывая бившую его дрожь. — Надеюсь, в нашей несчастной стране найдется газета, которая не побоится сказать правду.

— Только посмей! — взвился, окончательно перестав владеть собой, Вахот. — Если ты пикнешь, я тебя уничтожу! Тебя и твоих собутыльников-бунтарей!.. У меня есть такие возможности, — добавил глухо.

— Что ж, теперь ты окончательно раскрыл себя, Имре Вахот… Эти слова я тоже приведу в своей статье. Пусть нация знает, какие пауки присосались к венгерской литературе.

— Вон отсюда, подлец! — редактор ткнул в сторону двери костяным шаром.

— Я ухожу, — почти спокойно ответил Петефи, — но на оскорбление отвечу острием клинка или пулей, — и повернулся к Вахоту спиной, и пошел к двери, неосознанно по-солдатски печатая шаг. — Сегодня же пришлю к вам своих секундантов, сударь, — бросил, не оборачиваясь, и толкнул дверь ногой, чуть не расплющив нос бедняжке горничной, тайно и безответно влюбленной в него.

20

Бархатистые итальянские ночи, напоенные душистой истомой, судорожно трепетали дальними зарницами, заверченное исполинской воронкой тепло чужедальних морей, перетекая над горными кряжами, высекало искры из облачных гряд. И дымные после римских свечей небеса, рыжие от факелов, фонариков и масляных плошек, распахивались вдруг пугающим провалом. Безмерное, превыше чисел, время мигало циклопьим глазом с этих вечных высот над булыжником Аппиевой дороги и термами Каракаллы, чернотой кипариса и кладбищенской бледностью мрамора.

После того как были в столетнюю годовщину поражения австрийцев в Генуе иллюминированы Апеннинские вершины, итальянские патриоты словно поклялись обратить ночь в день. От гор Лигурии до утопающего в пепле двугорбого Везувия над плавной дугой Неаполитанского залива вызывающе вспыхивали праздничные огни.

Отец Бальдур в первую минуту обалдел от этого света, темпераментной суеты и гама. Ему показалось, что улицы ощутимо дышали близким восстанием, возможно той самой революцией, которую давно готовили карбонарийские заговорщики. Но странными выглядели предвестники катаклизма. Если революция и назревала, то небывалая — под папским знаменем. В это с трудом верилось. Тиара со скрещенными ключами — все же не санкюлотский колпак. Белое полотнище взывает к спокойствию и прощению. Голубиная орифлама и красный сигнал возмущения над окровавленной в пороховом дыму баррикадой. Что между ними общего?!

Застряв на запруженной площади Минервы, Бальдур вылез из кареты и смешался с толпой. Ее голос не взывал к мести, но, напротив, был исполнен надежды и жаркой любви. Выяснилось, что несколькими часами ранее отсюда проехал в Квиринальский дворец великий понтифик. Пылкие римляне все еще находились под впечатлением.

— Santo padre! — со слезами счастья выкрикивали бородатые молодые люди, которых в любом другом месте можно было бы принять за отъявленных бунтарей. Они, не таясь, проклинали австрийцев и поносили иезуитов, продолжая, однако, взывать к santo padre — святому отцу.

38
{"b":"234491","o":1}