— Ее не надобно ждать, ваше высочество, она уже пришла. Я имею в виду не крикунов, размахивающих трехцветными тряпками, и даже не якобинские клубы. Это лишь внешние проявления, так сказать, нетерпеливые ростки, до срока проклюнувшиеся сквозь тщательно унавоженную почву. Все дело как раз в ней, в этой подготовленной почве. Куда опаснее молодых горлопанов представляются мне возникшие в последнее время всевозможные общества: «Промышленное», «Балатонского пароходства», «Фиумской железной дороги», «Регулирования Тисы» и несть числа. Промышленники, банкиры — это они перекраивают дух и облик страны, прежде всех замечая неудобства от таможенных границ и прочих ограничений. Их недовольство, вполне справедливое, ибо следует не сопротивляться неизбежным переменам, а тщательно их направлять, создает питательный субстрат для всходов духовных. То здесь, то там распускаются яркие ядовитые венчики. То заезжий гастролер вроде Ференца Листа свалится на голову, то доморощенный гений Петефи преподнесет очередной сюрприз. В обществе сгущается недовольство, раздражение, одним словом, создается подходящая атмосфера для непредвиденной вспышки.
— Генерал ордена, конечно, одобрил ваши действия?
— Само собой разумеется, ваше высочество.
— А папа? — Она продолжала ходить вокруг да около, то ли боясь довериться окончательно, то ли в надежде найти оправдание потаенным мечтам.
— Великий понтифик выше мирской суеты.
— И все же, отец Бальдур, что вы думаете о папе? Разве он не подал надежду итальянским карбонариям?
— Итальянцам — возможно, карбонариям — никогда.
— Боюсь, что это одно и то же.
— Ошибаетесь, эрцгерцогиня. И вообще положитесь на промысел божий. Слухи, которые распространяли о новом папе его противники, не следует принимать на веру. Папа олицетворяет идею и служит идее, а посему не столь важно, кому и что он говорил до того, как занял престол святого Петра. Своей энцикликой «Qui pluribus»[43] Пий Девятый доказал это достаточно ясно. Отрицая противоречия между наукой и верой, великий понтифик утверждает примат веры. В наше суровое время, отмеченное невиданным наступлением безбожного материализма, глас Ватикана прозвучал как спасительная надежда. Доверьтесь мудрости папы, августейшая дщерь матери церкви, доверьтесь гибкости боговдохновенной руки Общества Иисуса.
— Но она замахивается на кесаря, увенчанного апостольской короной!
— Странное заблуждение, ваше высочество, — холодно отверг Бальдур. — Я хочу говорить лишь о министре государя. Слава этого достойного человека пребудет в веках, а былые заслуги станут вдохновенным примером. Но плоть человеческая слаба и несовершенна, муж состарился и превратился в злейшего врага той высокой идеи, которую лелеял столько лет. Не в мыслях, разумеется, на практике. Что же следует делать нам, имеющим очи и разум?
— Как у вас все просто, — с легким осуждением, а точнее, со скрытой завистью прошептала эрцгерцогиня. — Но допустим, вы правы, и все получится… С первой попытки.
— Допустим, — выжидательно согласился Бальдур.
— Кто тогда займет… высшее место, если государь, — произнесла она еле слышно, — действительно захочет отказаться от трона. — И резко, с вызовом спросила: — Вы предусмотрели такую возможность?
— Такую возможность? — переспросил Бальдур, словно был захвачен врасплох, хотя отлично знал, что проблему престолонаследия эрцгерцогиня тщательно обсудила с папским нунцием в Вене. — На сегодняшний день, — медленно процедил он, — я вижу только одну кандидатуру, хотя со временем все может перемениться, ибо в эрцгерцогах Габсбургский дом никогда не испытывал недостатка.
Бальдур высказался с нарочитой резкостью. Намек и сопряженную с ним угрозу нетрудно было понять.
— Скажите кто, — потребовала София, решив для себя, что время околичностей подошло к концу.
— Франц-Иосиф, — будничным тоном промолвил Бальдур.
София вспыхнула и как бы в испуге прикрылась веером, хотя и не ожидала услышать от посланца иезуитов ничего иного.
— Мой сын наделен от бога блестящими способностями, но он всего лишь племянник императора, — сказала она, справившись с невольным волнением.
— В нынешних обстоятельствах это не столь существенно, — менторским тоном объяснил Бальдур.
16
Колючими искорками вспыхивало разрисованное морозом окно, завывала метель и, как тогда в Дебрецене, благодарно пиликал сверчок, разомлевший от жара печурки. Черные карбонарийские плащи завсегдатаев «Пильвакса», за отсутствием вешалки, были брошены в кучу, широкополые шляпы и шапочки с перьями цапли приютились на стопках журналов и книг.
— Нас десять человек здесь, друзья, — сказал Петефи, разливая вино. — И я провозглашаю тост за «Общество десяти»!
— За первый в Венгрии клуб якобинцев! — воскликнул пылкий Палфи, поднимая стакан.
— Первое общество якобинцев основал Мартинович, — пробормотал Мор Йокаи, оставив вино неотпитым. — И позволь мне напомнить, ему отсекли голову в Будайской крепости.
— Что ж, он знал, на что шел. — Кальман Лиспяи положил руку на плечо Палфи. — Нам тоже стоит серьезно подумать о будущем.
— Позвольте, друзья! — почти в один голос запротестовали Фридеш Керени и Михай Томпа. — Мы, кажется, собрались сюда, чтобы поговорить о наших литературных делах, а не составить заговор. Забудем на время о политике…
— Я бы и рад забыть, — криво усмехнулся Палфи, — да она нас не забывает.
— Он прав. — Шандор Петефи приподнялся, отодвинул стул и с трудом вылез из тесного круга. — Многое из того, о чем мы говорили в «Пильваксе», сразу же становилось известным властям. Продажные писаки иначе как «бунтарями» да «заговорщиками» нас уж и не называют. Волей-неволей мы вынуждены собраться здесь, в моей жалкой берлоге, и тем самым сделать первый шаг к конспирации. Мы — литераторы, и нас, конечно, прежде всего волнуют писательские дела. Но кто из нас может с уверенностью сказать, где кончается литература и начинается политика? Такова жизнь, таков наш переломный век. По всей Европе нынче гуляют свежие ветры! Да, мы мечтаем основать чисто профессиональный писательский клуб, но разве он не мыслится нам независимым от продажных политиканов — издателей? — Он обвел взглядом сидящих вокруг керосиновой лампы товарищей. — Как ты считаешь, Фрици? Ты как думаешь, Михай? — спросил, обращаясь к старым приятелям Керени и Томпа.
— В принципе-то оно так, — не слишком уверенно отозвался Томпа.
— Нельзя сказать, чтобы я полностью верил в эту затею, — проворчал Фридеш Керени и потянулся за глиняной трубкой.
— Но разве не стоит попробовать? — обернулся к нему Дегре.
— Вот именно! — выбросил вперед руку Палфи.
Сидевшие рядом с Главным французом Берци и Оберник согласно кивнули.
— У нас ведь другого выхода нет, — с редким терпением продолжал уговаривать Петефи. — Мы хотим писать для народа и потому не можем сотрудничать ни в «Хондерю» ни в «Элеткепек», который вертится флюгером. Господина же Вахота знают все. Он молится только одному богу — собственному карману. Мы не будем больше его рабами.
Выждав, пока уляжется одобрительный гул и опустеют стаканы, Петефи протиснулся на свое место.
— Тогда будем говорить конкретно, — он подался вперед, опершись о кулак подбородком. — Чего, собственно, мы хотим? Вернее, чего не хотим? Мы не хотим, чтобы народу и нам, народным писателям, бросали из милости черствую корку. Мы не хотим ютиться в темных, сырых каморках, таких, как эта, — последовал выразительный кивок на шелушащуюся, запятнанную сыростью стену. — Наконец, мы не желаем более жить в постоянном страхе… Я ничего не забыл?
— Немецкая цензура, — подсказал Палфи.
— Да, ты совершенно прав: «Иезуитов на фонарь!» — воскликнул Шандор. — Мы требуем, чтобы нам не затыкали глотку! Все согласны со мной?