Уходят от нас памятные места, ускользают в прошлое друзья и враги. Может быть, перед тем как прибиться к последним причалам, хоть одним глазком попытаться взглянуть на Петербург?
Только жаль, не успеем. Время гибели столь же неистово сжато, как и время рожденья. Властное течение подхватило и несет к бушующему порогу. Не уклониться, не повернуть вспять. Да и незачем. Чтобы проститься с Павлушей Массальским, не нужно мчать на перекладных за тридевять земель. Он где-то здесь поблизости, в стрекочущей кузнечиками, мелькающей голубыми мотыльками молдаванской степи.
— Позвольте войти, ваша светлость? — обратился к светлейшему князю Варшавскому фельдмаршалу Паскевичу Эриванскому одетый в полевую форму поручик, переступая порог походного шатра, и вытянулся в струнку.
— Входите, поручик, входите, — пригласил фельдмаршал, не отрываясь от разложенной на столике ландкарты. — Но если опять по поводу капитана Гусева, то можете даже не начинать… Так в чем дело, Павел свет Воинович? Чего молчишь? — осведомился Паскевич, не дождавшись ответа, и метнул на вошедшего колючий, умудренный скорбью познания взгляд.
— Я все понимаю, ваша светлость, — с трудом выдавил из себя Массальский. — Но мы товарищи с Гусевым с детства и…
— Ни черта ты не понимаешь! — с грубоватой нежностью старого служаки оборвал фельдмаршал. — У капитана Гусева вензель государев на погоне, как и у нас с тобой, братец. Он присягу давал. Виданное ли дело, чтоб офицер во время похода солдат на бунт подбивал?! Куда послали, зачем — нас не касается. Мы воины. Нам либо выполнить приказ, либо умереть. Третьего не дано.
— Оно понятно, — попытался было вновь вставить слово Массальский, но фельдмаршал, не желая слышать никаких возражений, оборвал его нетерпеливым жестом:
— Мадьяров ли этих он пожалел с непонятной их фанаберией или против существующего порядка измену замыслил — разбираться не стану! Недосуг, милостивый государь! По условиям военного времени рота, отказавшаяся выполнить приказ вышестоящего начальника, подлежит расформированию. Солдат заковать в кандалы, закоперщиков и особо заядлых средь них — расстрелять… Устав знаешь, Массальский?
— Да, Иван Федорович, но…
— Так чего же ты хочешь от меня? Чтоб служилых, которые, может, и не ведают, что творят, я наказал, а офицера, приятеля твоего, помиловал? — Отбросив перо, коим делал пометки на карте, Паскевич решительно подошел к адъютанту и обнял его за плечи. — Не могу, братец, не в моей это власти. Спасти Гусева нельзя. Пусть бога благодарит, что такое в походе с ним приключилось. По крайней мере, помрет как достойно. В Варшаве его бы повесили. — Он торопливо перекрестился. — Ей-богу… Ну, что? — проницательно заглянул Массальскому в страдающие глаза. — Тяжело, братец? Понимаю. Мне и самому смутно. Но ведь я ничего — служу. И ты, братец, служи, а невмоготу станет, проси отставки. Тут для нас тоже третьего не дано. Ступай, голубчик.
К последнему для венгерской свободы лету в различных комитатах и пограничных провинциях страны сосредоточилось около ста шестидесяти тысяч неприятельского войска. Прибавить к ним хоть одного рекрута исчерпавшая все мыслимые ресурсы, близкая к краху Австрия уже не была способна.
Реорганизованная, приспособленная к новым условиям войны армия гонведов, оснащенная артиллерией и опытным инженерным составом, могла еще долго изматывать численно превосходящего врага. Перелом, наметившийся в ходе военных действий, когда пополненная свежими силами венгерская армия выиграла несколько сражений подряд, окрылил Кошута и заставил приумолкнуть явных капитулянтов из «Партии мира». Тем более что Виндишгрец ни на какие переговоры не шел, требуя лишь полной сдачи.
Временно сгладились и острые столкновения между Кошутом и его выдвиженцем Гёргеем, требовавшим для себя диктаторских полномочий.
Профессиональный кондотьер, готовый предложить свою шпагу любому правительству, лишь бы оно признало за ним право вести войну по своему разумению, Гёргей только что зубами не скрежетал, когда комиссары из Комитета обороны осмеливались докучать ему непрошеными советами. Замыслив отстранить Кошута от руководства и прибрать к рукам не только армию, но и страну, он не переставал интриговать против наиболее способных военачальников: Дамьянича, Клапки, Шандора Надя и в первую голову против революционеров-эмигрантов Дембинского и старика Бема, отмеченного шрамами на баррикадах Парижа, Лиссабона, Варшавы и Вены.
С холодной беспощадностью честолюбца Гёргей ради мгновенного тактического успеха готов был сдать любую столицу и гнал солдат на верную смерть. Спокойно покуривая в седле, собственноручно рубил отступающих, загубив, как говорили у него за спиной, больше мадьярских душ, чем австрийцы.
Едва военное счастье изменило венгерцам и вслед за весенним подъемом наступил период растерянности и спада, Гёргей поспешил продемонстрировать всю глубину опасного своеволия.
Он с ходу отвергал военные планы Кошута, издевательски высмеивая попытки штатских руководить военными операциями издалека. Вырвав у правительства чуть ли не силой пост военного министра, Гёргей предпринял авантюристический рейд на Буду. Взятие города не принесло ему желаемых результатов. Франц-Иосиф, получив обещанные царем войска, на примирение не пошел. Лавры освободителя одной из столиц, однако, позволили Гёргею провести давно задуманные реформы: разделить на несколько частей гонведскую армию — основной оплот революции и удалить от руководства Дембинского, Перцеля и Гюйона.
Одновременно новый военный министр предпринял решительную атаку против Кошута. Приехав в Дебрецен, он созвал тайное совещание, на котором среди других сторонников «Партии мира» оказался и Лазар Месарош, где выдвинул идею военного переворота. Лайоша Кошута предполагалось сместить и объявить незаконной его «Декларацию независимости», провозглашавшую Венгрию суверенным государством, а дом Габсбургов — «низложенным, лишенным трона и изгнанным».
От подобных предложений слишком попахивало изменой, чтобы их, не теряя последних капель самоуважения, можно было принять. Собрание разошлось, так ни до чего и не договорившись. Отложив сведение счетов с Кошутом до более благоприятного случая, Гёргей сосредоточил холод бездушной расчетливой ненависти на Беме, хромом полководце с простреленной рукой.
К началу июля Бем оставался единственным генералом, продолжавшим творить чудеса. Обложенный в Эрдёе объединенными силами монархических армий, он успешно отражал атаки втрое, вчетверо превосходящего врага. Местное население, которому были обещаны свободы и равноправие, стояло за него горой. К тому же он обещал после победы землю всем обездоленным беднякам. Разве не для этого атаковал поседевший в битвах и тюрьмах борец троны чуть ли не всей Европы?
— Monsieur le Général![69] — лихо щелкнув каблуками, приветствовал старого инсургента Петефи и доложил о прибытии.
— Mon fils,[70] — прослезился доблестный воин, обнимая возвратившегося после долгих скитаний по разным фронтам любимца. — Извини, что левой. — Он глянул на забинтованную правую руку и обнажил в улыбке мелкие, черные от никотина зубы. — Зато она ближе к сердцу.
— Mon père,[71] — заморгал и поэт растроганно, вспомнив, что те же слова произнес добряк Бем, прикалывая ему на грудь военный орден. — Вы подарили мне больше чем жизнь. Вы подарили мне честь.
— Kehrt euch,[72] — скомандовал Бем. — Чтоб я вас больше не видел без галстука и майорских петличек. — Ни слова не зная по-мадьярски, генерал предпочитал изъясняться на языке великой революции, а приказания отдавал на немецком. Благо, пожилые солдаты успели усвоить основные команды еще под палкой австрийских капралов.