«Вот и он сразу понял, что призван именно я, — подумал Петефи, — и остальные так же пойдут за мной, если сам я не дрогну, не усомнюсь в себе ни на йоту». И, заряжаясь непонятной, из неведомых родников бьющей уверенностью, увлеченно заговорил:
— Логически первым шагом революции, главнейшей ее обязанностью является освобождение печати… Этим мы и займемся. В остальном положимся на бога и на тех, кто продолжит начатое нами святое дело… Важен первый шаг, — поэт перешел на жаркий доверительный шепот. — Все равно какой. Или почти все равно. Пусть люди увидят, что кто-то избран, что кому-то дано. Понимаешь?
— Как Жанна д’Арк!
— Как Жанна д’Арк. Нельзя упустить свое время. А там покатится…
Мама, гостившая по случаю ярмарки в Пеште, и Юлия еще не ложились, поджидая поэта за чашечкой кофе. Петефи по напряженным лицам и поджатым губам сразу понял, что произошла очередная стычка. С безнадежной грустью подумал, что обе не ведают, что творят. Линия фронта проходила через его душу, и, чья бы сторона ни одолела, стать жертвой было предназначено только ему. Иначе и быть не могло. Он любил обеих и поэтому не мог оказать предпочтение никому. Они же, причем совершенно искренне, воспринимали подобную половинчатость как предательство. Не в силах разделиться надвое, он с головой зарывался в работу, инстинктивно спасаясь от боли и горечи.
Но сегодня он исчерпал себя целиком, чтобы молчать или хитроумно лавировать. Хотелось излить душу, поделиться переполнявшим, встретить теплый, понимающий взгляд.
— Завтра мы пойдем в Будайскую крепость, — сообщил он с открытой улыбкой, сделав вид, что не ощущает размолвки, и распахнул окно, и раздвинул надутые ветром шторы. — Решится, быть или не быть венгерской свободе.
Затаившийся город сонно бредил под сумрачным небом, которое все сильнее затягивали тучи, успевшие запеленать прибывающую луну. Не верилось, что через несколько часов все придет в движение и люди, бросив привычную работу, пойдут на выставленные штыки. Рискуя жизнью и достоянием. Отрешившись от повседневных забот. Ради чего? Так ли уж важно для них то, что другие называют свободой? Не заблуждается ли он, впадая в опасный самообман? Пойдут ли?
— Мальчик мой, — мать следила за ним с неусыпной тревогой. — А что, если немцы начнут стрелять? Ты не сердись, я не разбираюсь в ваших делах, но солдаты всегда стреляют. Побереги себя, сын.
«Как она исхудала, мама, как незаметно состарилась».
— Шандор не может отступить, — жестко отчеканила Юлия. — Неужели вы не понимаете? — Ломая спички, она раскурила погасшую сигару, но вдруг закашлялась и с отвращением выбросила окурок в окно.
Эпатируя литературную богему, расточавшую ей неумеренную хвалу, Юлия Петефи стриглась еще короче, чем раньше, и перешла с сигарет на сигары венского сорта «Империал», но курить так и не научилась.
— Шандор должен, понимаете, должен быть впереди, — наставляла она свекровь. — Если же начнется стрельба, он подаст пример храбрости. Ведь так, Шанико? Даже если придется пасть, то только от первой пули.
— Что ты! — схватилась за голову старая батрачка, с ужасом глядя на экзальтированную невестку. (Разве о такой жене мечтала она для сына?) — Ты только вдумайся, бессердечная, какие слова говоришь! Как у тебя язык поворачивается? — Она отвернулась, скрывая слезы.
— Мои муж не выкажет себя трусом, — в голосе Юлии ощутимо звучал металл. — Слава богу, у него еще есть самолюбие…
— Бессердечная, — повторила старая Мария. Ее спина содрогалась от беззвучного плача. — Он же сын мой, сын…
— А мне муж. — Юлия оскорбленно дернула плечиком и выбежала в гостиную, хлопнув дверью. Ее тоже душили рыдания.
Как смела эта совершенно чужая, темная женщина назвать ее бессердечной? Ее, отдавшую всю себя самоотверженному служению долгу. Слава богу, у нее есть чувство ответственности, наконец, интеллект, чтобы подняться над слепой любовью. Это очень легко быть просто женой, просто матерью, но требуется суровое мужество, чтобы стать подругой великого поэта. Что бы там ни болтала свекровь, она, Юлия, сумела возвыситься, преодолеть инстинкт самки. Если бы это было не так, за ней бы не охотились репортеры, чтобы узнать подробности жизни прославленного поэта, и портреты ее не стали бы помещать в журналах на самых видных местах. Разве может понять полуграмотная крестьянка, что слава — это прежде всего обязанность! Служение идеалу!
О смерти Юлия думала столь же легко, как прежде грезила о восторгах любви. Она рисовалась ей мгновенным возвышенным подвигом, за которым следует сверкающий шлейф благодарной молвы. Жуткую пустоту, щемящую необратимость ухода не дано было ни объять, ни предчувствовать. Самопожертвование, героизм, трусость… Пока это были только абстрактные, вычитанные в романах понятия. Восемнадцатилетняя женщина, которую закружила незнакомая яркая жизнь, еще не знала утрат, не рассталась с детским ощущением личной непричастности к извечной трагедии бытия.
Не для нее звонил пражский колокольчик. Не для нее плясала костлявая гостья в берлинской Мариенкирхе…
Рано утром начал накрапывать дождик.
— Само небо готовится крестить новорожденную свободу, — невесело пошутил поэт.
После бессонной ночи побаливала голова.
— Пошли, — поторопил он собравшихся спозаранку друзей.
— Сейчас, — нервно поигрывая тростью, Вашвари кивнул на Мора Йокаи и Дьюлу Буйовски, которые заканчивали воззвание.
— Идем. — Мор нетерпеливо выхватил едва дописанный лист.
— В добрый час, — Пал Вашвари резко поднялся и взмахнул тростью, задев случайно секретный запор. Острый клинок со свистом перелетел через стол. — Что это? — Он вздрогнул от неожиданности. — Штык?
— Смотрите, друзья, он указывает на Вену. — Мор поднял оружие и, вогнав его обратно, перебросил трость Петефи. — К счастью!
— Хорошая примета! — откликнулись остальные в один голос.
— Какой нынче день? Кажется, среда? — спросил Мор.
— Счастливый день, — заключил Петефи. — В среду я женился! Вперед!
«Пильвакс» встретил их восторженным ревом. Йокаи прочел воззвание, Петефи — «Национальную песню», которую многие знали уже наизусть.
— «Никогда не быть рабами, никогда!» — хором подхватили рефрен. — За дело!
— К ратуше, друзья! — позвал поэт. — Потом в Буду!
На улице уже вовсю хлестал ледяной ливень. По мостовым бежал пузырящийся поток. Водосточные трубы изливали молочные ручьи.
— Сначала к медикам. — Вашвари сорвал с головы шапочку с красным пером. — Они уже ждут.
Вместе со студентами медицинского факультета молодые литераторы составили уже внушительный отряд, к которому ежеминутно присоединялись то печатники, то портные или подмастерья с окраин.
Когда же прибавился почти в полном составе инженерный факультет, демонстрация стала расти как снежный ком. Оставили еще горячие булки пекари, погасили вагранки литейщики. С Ракошского поля, где дождь разогнал веселую ярмарку, стали прибывать толпы праздных зевак. Многие — кто проникаясь общим энтузиазмом, кто просто из любопытства — последовали за молодежью.
Из уст в уста передавались слова песни, воззвания, перечислялись двенадцать пунктов петиции, направленной императору. Улицы сделались тесными, и сами собой выстроились шеренги. Топот ног и шум дождя заглушали слова.
— Теперь за юристами, — крикнул Вашвари в самое ухо Петефи. — В семинарию.
Однако у входа в юридическую семинарию демонстрация встретила первую преграду.
Профессор в черной мантии и завитом парике, выпростав из широких рукавов растопыренные пальцы, преградил путь к лестнице.
— Территория учебного заведения неприкосновенна, — патетически воскликнул он, наполняя вестибюль эхом. — Именем закона прошу вас, господа, разойтись…
Ему ответили издевательским хохотом. Лестничные марши уже содрогались под башмаками бегущих студентов. Ученый муж юркнул в боковой коридор, а ликующие юристы, разбрызгивая лужи, вырвались на улицу.