Груня вдруг перестала чувствовать тяжесть корзины, опаляя лицо, руки, прихлынула кровь, застучала в виски.
— Не надо, не надо… — шептала она, а душа ее просила: «Говори, говори еще! Я хочу тебя слушать без конца, говори!..»
У нее так билось сердце, что она уже не могла идти дальше. Не опуская корзину на землю, она стала, не понимая, почему ей так тяжело и так хорошо, хочется улыбаться, а горло щиплют слезы.
— Хоть что делай, я от тебя не отстану… Ты только забудь про ту рану, что я тебе нанес, только забудь!.. И я всей жизнью своей докажу… Я все для тебя сделаю!.. Я никогда так не любил тебя, Груня моя!..
Груня увидела близко, совсем близко глаза Родиона, большие и чистые, омытые слезой.
— Ну, ответь мне что-нибудь, скажи! — настойчиво шептал он.
Груне казалось, что если он скажет еще хоть слово, она не выдержит и расплачется.
— Ну, чего я тебе скажу, чего скажу, Родя мой? — точно простонала она и ухватилась руками за дужку корзины. — У Павлика, наверно, будет братик!..
Лицо Родиона просияло, потом медленно налилось кровью.
— Давай я один понесу! — крикнул он. — Тебе вредно.
— Нет, нет, давай вместе!
Корзина поскрипывала, дужка врезалась Груне в руку, но ей не было тяжело. Где-то в кустах смородины снова оголтело высвистывала птаха, от густого, настоенного на яблоках воздуха кружилась голова, казалось, сад уплывал куда-то, весь отягощенный плодами, раскачивая кружевными тенями на песчаных дорожках. В знакомый тенорок вплелся низкий девичий голос, и песня поплыла над сверкающей листвой.
Родион шел, как хмельной, покачивался и улыбался и тоже, казалось, вышептывал слова песни. Потом он задержал шаги и, словно припоминая что-то, поглядел на Груню.
— Я хотел тебе еще вот что сказать: утром я видел Ракитина, — она спокойно встретила тревожно-радостный блеск его глаз, — он просил передать тебе, чтобы ты осталась сегодня на бюро райкома. Наверно, будут утверждать решение общего собрания о принятии тебя в кандидаты партии.
Родион выпалил это одним дыханием, и Груня опустила корзину на землю, выпрямилась и, жадно дыша, стала глядеть в дымчатую даль аллеи. Прозрачным янтарем горели там наплывы смолы на вишняке.
— Ой, как же это? — робко спросила она я потянулась к Родиону. — Что ж ты молчал. Родя?.. Сколько сейчас времени?
— Да ты не горячись, не волнуйся, — он взял ее за руки, — еще до вечера обо всем успеешь передумать…
— А вдруг чего-нибудь такое спросят, а я и не знаю…
И хотя он хорошо понимал, что решающее значение будут иметь не ее ответы на бюро, а вся ее жизнь, работа, волнение Груни невольно передалось ему.
Он взял ее за плечи, робко, как когда-то в юности, притянул к себе, коснулся губами ее лба:
— На той неделе нашел я на дне сундука похоронную. Откуда у тебя столько сил взялось? Как ты вынесла все, не сломилась?
Уткнувшись лицом в нагретую солнцем гимнастерку. Груня слушала дрожащий, убаюкивающий голос Родиона, горло ее сжимала слезная судорога, но она не плакала. Большая, ласковая его рука легла ей на голову, и она закрыла глаза, замерла, слушая, как токает под гимнастеркой его сердце. Она не знала, сколько она простояла бы так, обнявшись, накрытая густой тенью яблоньки, лишь бы слышать тихо сочащийся голос Родиона, лишь бы не обрывался этот хмельной наплыв.
Словно пробуждаясь, она медленно подняла голову, встретила чистый, открытый взгляд Родионовых глаз, и чувство теплой и тихой нежности обняло ее, вызвало в ней желание сделать его счастливым.
Родион смотрел на нее, не пряча глаз, и Груня подумала, что так может смотреть только человек, любящий и счастливый.
— Давай донесем, что ли? — вспомнив о стоящей около его ног корзине, сказала она.
Они отнесли корзину под навес, поставили ее в холодок. Кругом высились кучи розовых, белых, смугло-красных плодов.
— Надо бы Машу повидать. — Груня оглянулась, по поблизости никого не было, голоса сборщиков по-прежнему плескались в низинке.
— Ладно, успеешь еще с ней наговориться, — сказал Родион, взял Груню за руку, и они пошли из сада, — я теперь никуда тебя не пушу… Мне столько надо тебе рассказать!..
— И мне тоже. — Груня глядела на широкоскулое, смуглое от загара лицо мужа, словно впервые после долгой разлуки, узнавая родные, незабываемые черточки — вот эту резкую зарубку на подбородке, родимое пятнышко величиной с веснушку на виске. — Мы ведь с тобой шесть лет не виделись…
— Шесть лет, — как эхо, отозвался Родион и сжал ее руку.
— А сейчас ты уходи. Я должна побыть одна.
За воротами он долго не отпускал ее, хотя понимал, почему Груне вдруг захотелось перед тем, как явиться на бюро, побыть одной. Ведь сегодняшний день как-то по-новому освещал всю ее жизнь.
— Если ты туда пойдешь, я еще больше буду волноваться, честное слово, Родя!.. — она смущенно улыбнулась и вытянула горячие пальцы из его руки.
— Может, я помогу тебе чем? — спросил он, все еще не желая верить в то, что сейчас она уйдет и он останется один. — Ты все читала: Устав, «Краткий курс», «Вопросы ленинизма»?
— По нескольку раз… А сейчас мне хоть говори, хоть нет — все равно ничего не пойму! Вот послушай, — она застенчиво приложила его ладони к груди, — ишь, как торкается… Ты меня не жди, Родя, возьми Павлику гостинцы и езжай со всеми.
— А ты?
— Я скоро!
У березнячка Груня оглянулась и помахала ему косынкой. Когда она спускалась к реке, он все еще стоял у ворот. Скоро деревья заслонили ее, но она чувствовала, знала по себе, что он будет глядеть минуту, две, десять и, даже уходя, нет-нет да обернется.
У берега Груня разулась, перешла вброд по песчаной отмели реку и окунулась в тенистый, поржавевший кустарник. Она шла узкой тропинкой, часто останавливалась и прикладывала руку к груди: сердце не хотело успокаиваться.
Она явилась в райком партии задолго до назначенного времени. Здесь было прохладно, тихо, светло и по-домашнему уютно. В приемной комнате сидела за столом секретарша, но и та скоро ушла, и Груня осталась одна.
Тревожная и торжественная тишина плыла по высоким, просторным и пустым комнатам, нарушаемая лишь звоном больших стенных часов. Зеленые плюшевые дорожки, пересекавшие крашеные полы, глушили шаги, и Груне казалось, что она ходит по распаханной земле.
Она остановилась около широкой, затянутой красным бархатом доски со множеством фотографий на ней и прочитала наверху: «Лучшие люди нашего района».
Она увидела фотографию Машеньки и улыбнулась, рядом с подружкой застенчиво щурился Ваня Яркин, за ним какие-то незнакомые доярки, комбайнеры, председатели колхозов, механики МТС, трактористы, агроном, учитель. И вдруг Груня почувствовала, что щеки ее заливает румянец. На нее с большой карточки глядела, чуть хмурясь, худощавая девушка с выбившимися из-под платка косами.
Неужели это она?
«Ой, какая страшенная! Ведь как не хотела тогда сниматься — прямо в поле, в серый ветреный день!.. Нет, уговорили…»
Она сразу забыла о своем недовольстве, едва подошла к большой, в золоченой раме картине. На темном броневике в развевающемся пальто стоял В. И. Ленин. Зажав в руке кепку, он вскинул другую руку над ликующей толпой.
«Когда это было? — подумала Груня и внезапно ей стало жарко, — Что ж это я? В апреле и было! Апрельские тезисы».
Она словно ответила на очень трудный, заданный кем-то другим вопрос, но не успокоилась, а еще больше разволновалась. Тысячи бесстрашных борцов-революционеров и миллионы честных людей, сложивших голову в Отечественной войне, боролись, умирали, шли на каторгу, на виселицы для того, чтоб она, неизвестная крестьянка из глухой алтайской деревни, спокойно жила, училась и, наконец, чтобы пришла сегодня в этот дом, чтобы стать частицей той силы, что вела их на подвиг во имя прекрасного будущего всего человечества.
В приемную вошла статная, плечистая женщина, поскрипывая новыми желтыми ботинками, шурша темной атласной юбкой. Белая шаль стекала с ее плеч чуть не до самого пола.