— Мне все дорого, чем меня Родина отметила, — по-прежнему тихо сказал Матвей, — я не о том спрашиваю… Я вот, например, за что получил первую медаль — «За отвагу». — Русанов сделал глубокую затяжку, вздохнул, над головой его, растягиваясь, поплыло голубоватое кольцо дыма. — Понимаешь, загнали нас фрицы в лесок, зажали, что называется, в клещи, никакого ходу. Неделю мы отбивались, есть, пить ничего не было, боеприпасы кончились… Немчура в рупор кричит: «Сдавайтесь, все равно вам смерть!» А мы — нет! Врешь, не будет по-вашему! Многих друзьяков я тогда потерял. Какие люди были! В штыковую пробивались!.. Из того лесочка нас вышло наполовину меньше, — он помолчал, гася о голенище сапога цигарку. — И хотя я потом по всей Европе прошагал и награды большие получил, а вот та, первая, трудная медаль ближе всех к сердцу лежит!..
Воспоминания вернули Матвея к полынному дыму привальных костров, к безвестным друзьям, оставшимся лежать в наполовину срезанном снарядами лесочке, к горечи вечных разлук. Сколько раз редела друзьями его жизнь, и каждая потеря выжигала незабываемый след.
Русанов долго молчал, слушая, как шуршит соломой на поветях ночной ветерок. Казалось ему, что Родион не понял его и что, начав доказывать ему, он может осквернить этим память о верных своих товарищах. И, чтобы не расстраиваться, он начал думать о Фросе. Было приятно знать, что она где-то недалеко, среди подружек, на стане, может быть, тоже еще не спит, смотрит на усыпанное звездной пылью небо и думает о нем, о Матвее…
А Родион тоже думал о товарищах, с кем сводила его суровая, испытанная боевым крещением дружба. Что сказали бы они, люди непоколебимой солдатской верности, узнав о его теперешней жизни? Как поступили бы на его месте? И чем больше перебирал он в памяти имена друзей, тем все сильнее испытывал чувство глубокого, раздражающего недовольства собой.
На рассвете звено Васильцова выехало на участок. Стоя на подножке сеялки, Родион и Матвей молча глядели в проясняющуюся даль степи.
Занималось тихое, румяное утро. Горы еще дремали, утопая в белых пуховых подушках облаков. Бодро пофыркивал трактор, таща на прицепе сеялку, следом тянулись, натруженно поскрипывая, телеги, на них, словно белые откормленные свиньи, лежали туго набитые зернами мешки.
Чтобы посев был прямолинейным, правильным, провели маркером бороздку, трактор вошел в нее правым колесом и медленно двинулся вдоль кромки поля. Бесшумно заструилось в землю зерно.
Не успели пройти первый загон, как зерно кончилось. Матвей закричал трактористу, чтобы он остановил машину. Потом обернулся к Родиону, и они с минуту глядели друг па друга, точно испытывали, кто первый отведет глаза.
— Ты почему изменил норму высева? — спросил Матвей. — По-своему установил сеялку?
— Да, увеличил, — спокойно ответил Родион. — У нас участок запырейиый, и это не повредит: меньше свободы сорнякам будет, об этом я на днях в одной книжке вычитал…
— Согласен, не повредит, — Матвеи кивнул головой. — Но знаешь, при каком условии? Когда все правила агротехники соблюдены. А мы этим похвастаться не можем. Ну, и на сколько ты прибавил?
— Да процентов на двадцать пять.
Матвей невольно свистнул:
— Ого!
— Ничего, маслом каши не испортишь, — Родион засмеялся, но, заметив, как отвердело лицо Русанова, оборвал смех, насупился.
— Где же ты думаешь семян доставать? — спросил Матвей. — Ведь нам норму отвесили!
— Почешут затылок да еще добавят. Разве кто бросит обработанную пашню!
Русанов с минуту оторопело смотрел на звеньевого.
— Знаешь, лейтенант, хочешь — обижайся, хочешь — нет, а я с тобой эту кашу заваривать не буду, а расхлебывать и подавно! Или давай ставь сеялку, как полагается, или я ухожу!
На мгновение Родион растерялся Он почувствовал, что в добродушном и мягкосердечном Русанове скрыта та суровая твердость характера, которую не сломаешь никакой силой. Такие люди часто встречались ему на войне — внешне медлительные, неторопливые, они вдруг преображались в бою, становились беспощадными и страшными в своем спокойствии и выдержке, и, поняв, что ему никак не настоять па своем, Родион, подхлестнутый слепой злобой, вдруг спросил, сужая в щелки глаза:
— Что, гонор свой выставляешь? Или самому в звеньевые захотелось?
Он тут же пожалел о сказанном, но было уже поздно. Лицо Матвея стало багровым от обиды и гнева.
— Вон ты какой, оказывается! — раздельно, с нескрываемым удивлением проговорил Русанов. — Не зря, видно, ребята в звене недовольны тобой!.. Наружность, мол, у него хороша, а в сердце что-то поржавело!
Он соскочил с подножки сеялки и зашагал через пашню по комковатой земле.
— Матвей! — испуганно закричал Родион. — Ну чего ты взъярился!.. Постой!.. Пускай по-твоему будет!
Но Русанов уходил все дальше и дальше, не оборачиваясь, и Родион с тоской и отчаянием почувствовал, что он сделал что-то непоправимое…
На другой день Родиона за нарушение правил агротехники перевели из звеньевых в рядовые.
Глава седьмая
Первой мыслью Родиона, как только он узнал, что его перевели из звеньевых в рядовые, было уехать. Уехать во что бы то ни стало! Не нуждаются в нем? Не надо! Он прекрасно проживет без них, на одном колхозе свет клином не сошелся!
На другое утро он не вышел на работу. Два раза за ним посылал Краснопёров, Родион не пошел. Они еще пожалеют о нем, еще спохватятся, да будет поздно!
Но когда угасла первая вспышка обиды и Родион почувствовал себя хозяином своей судьбы, он растерялся. Не в силах обуздать дикое самолюбие, он прожил целую неделю в угрюмой подавленности. Он хорошо понимал, что, бездельничая в такое горячее время, с каждым днем все больше отталкивает от себя всех, и все-таки ничего не мог поделать с собой: обида скрутила по рукам и ногам, не пускала к людям.
Потерянный и встревоженный, будто стоял он на небольшом островке и неизвестно чего ждал, а стремительная вода между тем подбиралась к островку, крошила его берега и вот-вот грозила затопить целиком…
По утрам деревня была полна радостного гомона. Завидев спешащих в поле колхозников, Родион торопливо уходил в горенку и, задвинув шторку на окне, глядел на широкую, в кудрявых палисадах улицу.
Тяжело урча, проезжала автомашина; в ней, стоя во весь рост, хохотали, толкались и визжали девушки. Многие колхозники ехали на велосипедах, слепяще вспыхивали на солнце спицы; потом возникал похожий на пулеметную очередь треск, и мимо окон, распугивая грудастых гусынь, приводя в трепет деревенских собак, вихрем проносился на мотоцикле Матвей Русанов. За машиной стлался голубой хвост.
«Надо бы и мне так! — думал Родион. — Упаковать в разобранном виде и багажом отправить домой. Сейчас бы оседлал и уехал! — И тут же спрашивал себя — А куда?»
От напряжения каменели желваки, и, распахнув шторку, Родион отходил от окна.
Когда в деревне все затихло, он подолгу сидел на крылечке или в садике. Рядом пристраивался Павлик и терпеливо выносил долгое и обидное его молчание. Как-то мальчик не выдержал и спросил:
— У тебя, папа, раны болят, что ты все морщишься?
Родион сжал губы и промолчал.
Мальчик не раздражал его. Ему даже было немного грустно, когда Павлик исчезал куда-нибудь на полдня и в избе наступала гнетущая тишина. Но вот к «папе» Родион так и не мог привыкнуть, и когда мальчик звал его так, точно сыпали за порот рубахи колючую мякинную труху. Как не вытряхивай, а трудно освободиться от ощущения странной неловкости. Хотя, в конце концов, чем ребенок виноват?
— Бабушка боится, что ты в город уедешь, правда, папа?
— Зачем?
— А тебе ж делать тут нечего. Ты же летчик! А где тут самолеты? — в голосе Павлика слышалась нескрываемая гордость.
«Почему летчик? — подумал Родион. — Ах, да, я совсем забыл о том, сбитом над Волгой летчике, настоящем отце ребенка».
— А когда мы поедем, маму Груню тоже с собой возьмем? — не унимался мальчик.