Старик помолчал, потом взял за руку мальчика и сказал:
— Одного я боюсь…
— Ты думаешь, я еще маленький и меня будут бить?
— Что попадает в соль, становится соленым. Попадешь в эту школу — станешь русским.
— Тогда… значит, не ехать?
— Поезжай! Только помни, что ты туркмен. Люби русских, люби персиян, люби кого хочешь. Всюду есть добрые люди. Но не изменяй своему народу, память о нем береги пуще своего ока.
Кайгысыз растерянно моргал, не понимая, почему разволновался старик и что ему ответить. Они долго так сидели, не глядя друг на друга, пока, наконец, Нобат-ага снова нарушил молчание:
— Смотри, верблюжонок, солнце коснулось земли подбородком. Говорят, сомнение — враг смелости, капкан на дороге идущего. Мне еще много надо сказать тебе, но оставим это до твоего возвращения. А пока — прощай! Будь здоровым и сильным.
И старик обнял мальчишку.
Элбисинэ. Элбасаны. Элботуры…
В том ауле, где прошло мое детство, тоже не было школы. Не было и грамотных. Но мне повезло. Отец сказал:
— Всех учить не смогу. Но один в семье должен быть грамотным.
Я был худощавый, не очень-то крепкий, поэтому выбор пал на меня.
— Пользы от тебя все равно мало, — сказал отец, — лопату и то поднять не можешь. Пойдешь в школу — хоть какая-нибудь выгода будет.
Он отвез меня в соседний аул, где была школа, поселил у своего знакомого. Учились мы в глинобитной мазанке. Дым из очага почти не вытягивало через отверстие в потолке, и мы всё время жмурились — щипало глаза.
Ни книг, ни карандашей, ни бумаги… Мы сидели на земляном полу и писали буквы деревянной палочкой на вощеной доске. Время от времени мы становились на колени, отбивали поклоны и хором повторяли загадочные слова:
— …Элбисинэ, Элбасаны, Элботуры, Эиуй!
Учитель-мулла восседал посреди комнаты на толстом матраце, под рукой у него — ивовые прутья. Со страхом и ненавистью мы косились на них — стоило кому-нибудь вытянуть затекшие ноги, мулла тут же больно стегнет.
— Бездельник, лентяй! — кричал мулла, и на губах у него выступала мутная пена. — Верблюд под себя четыре ноги убирает, а ты две поместить не можешь?
Отдавая сына учиться, родители обычно говорили мулле: «Мясо твое, кости — мои». Следовало понимать так, что бить можно сколько угодно, только не уродовать. И детей били за вину и без вины. Тяжко давалась наука.
Да можно ли назвать наукой то, чему нас учили? Что была за наука в нашем Тедженском уезде в начале века? Когда-то мусульманские школы в Средней Азии возникли, чтобы правоверные знали коран, написанный на чужом арабском языке. Все знание жизни, находившееся за пределами корана, отбрасывалось, как грязная ветошь. Свод религиозных, юридических и нравственных правил, заключенных в коране, — шариат. Только он досконально изучался и толковался образованными людьми. Коран — наука всех наук! Шариат — закон всех законов! Все знание мира давно исчерпано, держаться надо только старого. В мудрости Магомета нельзя сомневаться, никто не смеет ее критиковать.
Так возникали фанатизм и нетерпимость — оковы всякого движения.
В мектебе — начальной школе, куда меня отдали — обучали кое-как чтению и письму на арабском языке, преподавали правила совершения намазов, омовений.
Проучившись в мектебе три — четыре года, мальчик умел читать, но не понимал прочитанного, механически списывал буквы. Приобретенные знания были неприменимы в жизни.
К началу нашего века в Закаспийском крае, — подсчитали статистики, — было семь грамотных на тысячу жителей, но этот сравнительно высокий процент выводился с большими натяжками.
Русско-туркменские школы давали, конечно, больше знаний. Но их было так мало, этих школ, в далекой царской колонии! Думаю, что их было столько, сколько нужно, чтобы подготовить и воспитать кучку безукоснительно преданных колониальному строю чиновников из местного населения.
Теперь уже трудно сказать, когда в те давние годы появилась на окраине Теджена у реки русско-туркменская школа.
Я вспоминаю собственное детство: школьное здание сверкает белизной подобно харману, куда сносят с поля собранный хлопок. Двор — чисто выметен. Площадки для игр огорожены свежевыкрашенными деревянными столбиками. От ворот к крыльцу — аллейка молодых, недавно посаженных деревьев. Они еще не прижились, и черные голые ветви сеткой отпечатались в синеве неба.
В ту осень, когда здесь появился Кайгысыз из аула Мене, наверное, так же заросли туранги тянулись по берегам. И твердые листья туранги, желтея над водой, еще не осыпались и лишь сухо шуршали на ветру.
Если постоять на пустынном дворе, можно издали услышать, как идет урок в классе. Учитель — азербайджанец с толстыми черными усами. Он приехал сюда из-за Каспия, потому что нет грамотных людей в туркменском городке. Он говорит быстро, коверкая туркменские и русские слова, и мальчики испуганно слушают его, мало что понимая.
Вот вижу я за партой у стены Кайгысыза Атабаева — он уже не похож на подпаска: чисто вымыт, одет по форме, как все, и подпоясан черным ремнем, он даже похорошел со страху, сидит прямо и тоже слушает, как все, и ничего не понимает.
Учитель кивнул ему, показал на грифельную доску— она висит между окнами, глядящими во двор.
— Сынок, давай сюда!
Атабаев шарахнулся к двери; он понял только слово «сынок» и решил, что учитель его посылает во двор — но зачем? Он не знает.
И весь класс улыбается, когда учитель пальцем зовет его к себе уже от двери:
— Сынок, сюда иди! Сюда…
Теперь он у доски, в руке — мелок. Но разве он сумеет написать букву «а»? Учитель выхватывает из рук мальчишки мелок, и Кайгысыз, краешком глаза поглядывая на красивую букву, крупно нарисованную учителем, с трудом пытается ее срисовать, повторить.
Учитель громко смеется. За ним смеется весь класс. Теперь смеяться можно, если хохочет, взявшись за бока, сам господин учитель.
— Это не буква, сынок! Это щипцы для очага! Ха-ха-ха!
— Щипцы? — восторженно пищит кто-то в заднем ряду.
— Угли хочет разгребать!
— Эй, повороши огонь в костре!..
А за окнами — солнечный двор, простор. А за воротами плещущая по камешкам река в зарослях туранги. Там поют птицы… Подпасок не понимает веселого азербайджанца — над чем они все смеются? Что он им сделал плохого? Он сумрачно глядит по сторонам, сопит и, не зная куда деть руки, сует их в карманы. Ну, хорошо— смейтесь, смейтесь!..
Учителю становится жаль деревенщину!
— Все, когда маленький, — не умел писать! — коверкает он туркменскую речь. — И я сам, когда маленький— не умел. И ты еще не умел… Ты нарисовал щипцы — это не страшно! Другой нарисовал охотничий лук со стрелой. Ха-ха-ха!.. Не страшно! Рисуй еще раз…
Кайгысыз озирается — где же проклятый мелок? Он ищет его на полу, на гривке доски, на подоконнике, даже на потолке, где прилипли только сонные мухи. Нету мелка. Учитель смешно пожимает плечами:
— Ты его съел?
Мальчишка краснеет до ушей. Ему хочется крикнуть обидчику: «Даже корчась от голода, я пальца не протяну к чужому добру!.» Но он не смеет пререкаться.
Остроглазый парень с хитрым лицом, сидящий в первом ряду, кричит:
— Проверьте его карманы, господин учитель! Проверьте карманы!
Азербайджанец, точно фокусник на базаре, медленно тащит мелок из кармана мальчишки, долго держит его на ладони и вопросительно оглядывает класс. Так он развлекается, так ему не скучно жить в этом забытом аллахом Теджене. И дети, озоруя и визжа от восторга, хохочут.
— У Атабаева голодные карманы!
— Берегите карандаши и бумагу!
— Господин учитель, господин…
Кайгысыз прижимает кулаки к груди и вдруг сломя голову бросается к двери.
— Стой! Стой, сынок!
Но мальчик ничего не слышит. Он во весь дух мчится по школьному двору, и узкой тропой — на берег. И по кустам туранги — дальше, дальше. Только бы уйти подальше, куда глаза глядят… Если бы его кто-нибудь спросил, куда он бежит, он бы ответил: «Домой!»