Бабка тут же взъярилась и на ребят:
— Расселись, как Тимуры какие, султаны турецкие… Войны на вас мало, кураки треклятые…
Кощунно и злобно сорвалась с языка старухи эта ругань и Шумскову не понравилась ее выходка. Как было знать тогда, что война только еще распалялась и что в ее кострище через год-другой сгорит и этот молодняк глухонькой деревеньки сердцевинной России. А пока юные лядовцы, как могли, ладились под стариковские думы и разговоры, делили с ними табачную и житейскую горечь, набирались мудрости терпения. Ребята без обиды попригнули носы, не ответив бабке ни словом. Да и Надеиха, спохватясь, открестилась от своей хулы:
— Простите меня, грешную. Видит бог — с горя так вышло.
Шумскову в самый бы раз перехватить и взять разговор на себя и порешить, наконец, с повесткой. Но тут взбаламутился Васюта-звонарь:
— Радейте, бога для… — и первым потянулся за повторной долей табака. — А ты, Авдеич, должно, на две войны самосаду-то наготовил, а?
— Хватит и на две, и на третью останется. Только ты-то што за вояка? — задвигал бровями старик Ляпунов.
— Эвон ты какой! — взъелся Васюта. — Эт я-то не вояка? Да я еще в четвертом годе, может, один из первых рану-то поимел. Я на Маньчжурке с япошками в штыки сходился, — звонарь вышел на середину горницы и показал, как он это делал.
— И куда ж он тебя пырнул, япошка-то? — кто-то для подначки поинтересовался из мужиков.
Васюта заоглядывался и приказал бабке Надеихе схорониться за занавеску. Распахнул шубенку — а под ней и рубахи не было, — спустил до колен портки и показал застарелое свое увечье.
— Сошлись-то мы с самураем, как по един-команде, и саданули друг в дружку. Я ему в брюхо, а он мне в самый антерес, прости, господи. Я, хоть и выжил, но без всякой выгоды — жаница мне уж было без надобности.
— Еще бы воевал, да воевало потерял, — кто-то отмочил шутку, подзадоривая брехливого звонаря.
Васюта, не обращая внимания на шутку, прибрал одежку на себе, запахнулся в шубу и опоясался веревкой для сугрева.
— Вот те и вояка — не вояка, — он панибратски похлопал по плечу Разумея. Тот брезгливо поежился. Мужики загалдели снова, кому-то чего-то доказывая:
— О, ежели мы сейчас геройствовать начнем да рубахи задирать — счету не оберешься вражьим отметинам: и самурайские, и немецкие, и деникинские, и финские пули щупали нас, дробины кулацких обрезов тоже не мимо летели…
— Чиво и говорить, вся росейская история на мужичьих спинах и боках выписана… В старую Расею пуляли, кому не лень, а в новую еще хлеще норовят…
— Эти раны — под рубахами, не видать. А в душу сколь наплевано? И чужими и своими, да там — потемки, молчит, терпеливая…
— Ну, будя счеты сводить, мужики, — осадил охочих до острых словечек Шумсков. — А то мы, ешки-шашки, и до самоедства дойдем… У нас нынче одни счеты — с Гитлером.
— А этот лютей лютого! — замотал головой Васюта. — У меня его потрет имеица. Я за тыщу верст его узнаю, — звонарь было полез в карман за «потретом», но его остановили. Все не раз видели и помнили старую советскую листовку со штыком в заднице Гитлера, когда туранули его из-под Москвы. Васюта обиделся и стал вертеть вторую цигарку. Мужики обрадовались почину и, деловито покашливая, тоже принялись за курево.
От дыма и людского нагрева оплыли окошки. За ними просторно ликовал апрельский день. Догорал на полях снег последнего отзимка. Над темными и сырыми плешинами обнажившейся почвы зыбился воздух — налаживалось дыхание земли, так нужное людям и будущему хлебу. Небо, захлебываясь синевой, вздымалось все выше и выше, открывая раздолье всему живому. Невидимо где налаживали свои песни давно прилетевшие жаворонки. И все это нелепо вязалось с несуразным разговором лядовских мужиков о паскудной жизни и смертной войне.
В минуту перекурного затишья в избу, как угорелый, влетел Сашка-восьмиклассник, внук Шумскова. Председатель по лицу догадался, что паренек прибежал с хорошими вестями. Знали и другие, с чем мог придти Сашка. В неделю раз, по заданию деда, он ходил за шесть верст на большак, где проходили столбы с проводами до самого района. Там уже работали налаженные после оккупации телефон и радио. Знакомый деду связист помогал мальчишке послушать радио — сообщение совинформбюро. Давал «когти» и наушники. Тот взбирался на столб и подключался к радиолинии. Как могли, записывали на клочках бумаги или просто запоминали, что передавалось о положении на фронтах. И какая ж это была радость для всех лядовцев, когда Сашка прибегал с хорошими вестями!
— Вот, дедушка, последние известия, — Саша положил измятый лоскуток бумаги на стол председателя.
Антон Шумсков, неспешно вздев очки, принялся читать, однако пока молча — так он делал всегда.
— Ты, Захарыч, вез утайки давай! А то горазд кое о чем помалкивать, когда наших бьют. Знаем твои руководящие уловки… Нам уже нечего паниковать — всего понюхали…
Председатель поднял очки на лоб и с упреком глянул на недоверчивых.
— Да тут же — каракули. Должон же я сам-то разобраться.
— Ну, ну, не серчай. Мы так, для острастки. Чтоб как есть…
Шумсков, приладив поудобнее очки, с необычайной торжественностью прочитал:
— Войска Западного фронта за период с 23 марта по 4 апреля освободили от гитлеровцев 161 населенный пункт. Враг потерял убитыми 40 тысяч человек. Захвачены трофеи… — председатель сдернул очки и вздохнул с таким шумом в груди, будто все это он сотворил самолично.
— Братцы, так это ж, выходит, на нашем направлении-то, — обрадованно воскликнул дед Финоген. — Пошло, значит, дело-то. Сдвинулись… Спасибо тебе, Сашок! — старик поклонно поблагодарил паренька.
— Больше ничего не слышно там, на столбах-то? — спросил Антон внука.
— Говорили еще, что ВКП(б) выпустила постановление о весеннем севе в освобожденных районах, — серьезно сообщил Сашка.
— Так что ж ты молчишь? — с непривычным ликованием просиял Сашкин дед. — Значит, семян дадут, значит, и нашему крестьянскому фронту подмога вышла, — закипятился Антон, будто уж и войну одолели и с колхозной безладицей покончили. Отдышавшись, с серьезной строгостью приказал внуку: — Ты чтоб теперь вместе со сводкой с фронта и об этих делах слушал и докладывал, как военное донесение, ешки-шашки.
— Дядя Вася, связист, больше не велел приходить к нему, — ошарашил внук деда. — Его в армию забирают. А без него, сказал он, на столбы лазать самовольно нельзя — как шпиона поймают.
— Вот новое дело, — Антон шмякнул с досады ладонью по столешнице.
— Сами себя боимся, — тут же ввернул словечко Разумей. — Куда вот забарабали учителя Веденей Елизарыча? Человек без проволоки всякой «радио» смастакал. Вещичка не бог весть какая — со шкатулку, а Москву и при немцах слушали. Знали: куда и как фронт качало. Нет же, увезли человека. Вместе с ящичком своим упекли куда-то…
— Ладно, не наше это дело, — пресек нежелательный разговор председатель. — Может, по ученой части куда отозвали человека. Почем нам знать…
— Ладно, так ладно, — махнул шапкой лесник. — Давай, председатель, свои дела решать. Зачем народ собрал?
— Я не собирал его. Он сам собрался, — сердито проговорил Шумсков. Ему вроде бы стало все равно, кто из Зябревых пойдет на фронт. Вспомнился лыжник, и Антон потужил, что взял тогда у него повестку. Пусть бы сам вручал, кому пришлось.
Постояла тишина. Мужики с крестьянской хитрецой выжидали, как повернет теперь разговор их председатель.
— А то ты, Разумей Авдеич, беды горе, не знаешь, зачем сошелся народ. Вон, — Антон кивнул на Николая Зимнего, — твоему Николаю повестка пришла на сельсовет. Вот и горюем-толкуем: не в колхоз ведь, а из колхоза сила уходит…
— Не твоя это власть, Антон Захарыч, кого жалеть, а кого нет, — сдерживая свой норов, старик Разумей налаживался на степенный разговор.
— У нас одна сейчас власть — война! — построжел Антон.
— Вот ее и слухайся! У моего Кольки детей корогод. Это, можно сказать, главный капитал для Расеи, ежели по науке… Ты партейный большевик — знаешь. Не мне учить: детишек растить и беречь надобно — без подросту лесу не бывает… А у Вешка, кузнеца-то нашего, — он годок и тезка моему, — одна душа в дому — жена Мотька.