— Эдак и солнце заглушить можно. Отсядь маленько от окна-то, дай свету…
— Ну и скажешь ты, Антон Захарыч, — застеснялся польщенный Николай. Отодвинулся от окна и полез за куревом.
— А што? Глянь, плечища-то! Хоть пулемет на них, хоть самою гаубицу… А на спине и аэроплан поместится.
Антону, по своей жалости, хотелось как-то поосторожнее, вроде бы с шуткой, подойти к сути дела, и он, напрягаясь стариковским умом, подыскивал слова, что поувертливее, через которые бы не сразу, но верно можно было бы сказать правду.
— Сила у тебя сильная — и мерить не надо.
— Мерили уже. И еще померят — будь здоров… Я сегодня поутру вожусь с хомутами-то и слышу: наши-то, должно, еще подо Мценском канонадят, дальше не сдвинутся никак. Вот тебе и сила! Давай лучше закурим.
Шумскову показалось, что Николай уже догадался, зачем его позвали, осмелел:
— На то и война, чтоб силу мерить… А пушки и я еженощно слышу. В иной час, ежели по морозцу, так и чудится: вот он, фронт-то, назад откатывается — опять беда на порог… Давай табачку!
— Не откатится. Не дозволят! — с самоуверенностью знатока проговорил Николай, подавая кисет Антону.
— Да оно так. Меры принимает наш Верховный… Новая мобилизация объявлена, — сказал председатель и поднялся с табуретки. Затем тебя и позвал, Николай Иванович, — председатель сельсовета протянул повестку Зябреву: — По твою душу!
Антон Шумсков, битый двумя войнами солдат, знал что такое мобилизация, как много неведомого она сулит судьбе человека. Из-под мохнатых бровей наблюдая за Николаем, председатель свернул цигарку, приладил трут к осколку кремня, стал высекать рашпильным кресалом огонь. А когда раскурил цигарку, со вздохом сказал:
— Добирает война мужичков… Подчистую доберет — вот так-то, ешки-шашки. Мобилизация — закон!
— А и мудер ты, Захарыч! Пора бы уж бороду заводить… — кладовщик прочитал бумагу, повертел ее в руках и бережно положил на стол перед глазами председателя. — Повестка-то, может, и не мне вовсе, а Вешку. Мы ведь с ним и годочки и тезки круглые…
— Да бороду-то я заводил. Доросла до Толстовской — душить стала. Скосить пришлось, — с каким-то сторонним спокойствием проговорил Шумсков и задумался. Притих и Зябрев. Горячо дымились цигарки, послойным сизым туманцем полнилась изба.
Вернулась, наконец, бабка Надеиха.
— Ты меня, любезный председатель, ссаживай с должности — боле никуда не пойду. Видишь, как начупахалась-то? — бабка стащила с ног промокшие валенки с худыми калошами из автомобильной камеры и потрепала друг о друга. — Снег-то, что дрогало от студня, — одна мокрость. — Надеиха прошлепала босая к печке и сунула валенки на загнетку. Прошла в спаленку и оттуда договорила: — Да не об том, конешно, душа вознылась — валенки-то просохнут, а вот кто у баб слезы высушит — вся Лядовка ревмя ревет от твоей ефтой мобилизации: болтают, что всех заберут…
— А откуда ж, ешки-шашки, деревня-то узнала? — опешил Антон.
— Оттудова… — буркнула Надеиха и полезла на печь отогревать ноги.
Со старухой не было резону разговаривать, и Антон опять стал настраиваться на строгий лад, чтоб как-то показать, что в Лядове представляет власть пока он и никакого ослушания не допустит.
— Мобилизуешься ты, кладовщик Зябрев, а не кузнец Зябрев, — Шумсков вышел из-за стола и расшагался по горнице.
— Откуда она, повестка-то? С самолета тебе сбросили, что ли?.. Ведь уж недели две чужой души и не было в селе.
— Поутру лыжник завез. У него таких предписаний полна пазуха. В Царево и Змеевку парень погнал… Нашей вот Лядовке лишь одна повестка — и хныкать нам срамно, ежели по чести…
— Разобраться бы надо, Захарыч. А честить меня нечего. Я тебе не дезертир какой…
Разговор не ладился, и Антон не мог доказать свою правоту, не мог он резануть в глаза. Зябреву-кладовщику, что колхоз, мол, на посевной может обойтись и без него, а что сделаешь без кузнеца? Николай Зимний, понимая председателя и совестясь своей увертливости от мобилизации, желал лишь малой оттяжки для того, чтоб успокоить как-то жену, поправить разоренный двор после оккупации, настроить детей: ртов-то много, а рук — ни одних. Намается с ними Клавдя…
— Ты вот, Николай Иванович, сам говоришь — какой уж месяц пушки подо Мценском лаются, — Шумсков стал искать другие, более веские причины своего решения. — Значит, фронт и не сдвинулся дальше. До него и ста верст не наберется! А что ежели немец назад на Москву и на Лядовку попрет? Кому держать-то? Вот об чем думать надо. При повторной, оккупации нам в лесу не отсидеться — так и знай!
Николаю крыть было нечем — намек Антона был ясен.
— Ты политику мне не шей. Я говорю: разобраться надо… Авось и ты не Верховный командующий, чтоб одной волей раз — и крышка! — осторожно стоял на своем Зябрев.
Шумсков не успел ответить. В избу, словно на поклик беды, повалил народ. Мужики, бабы, ребята, старики с каким-то каменным терпением на лицах входили без слов и поклонов, без спроса садились на лавки, толпились по углам и у порога.
Председатель, не разобравшись в чем дело, бешено заорал на односельчан:
— Во-о-он!.. Кто звал? Зачем?.. На кино што ли нагрянули? Или к покойнику… Вон отсюдова!
Таким Шумскова еще никто не видел. Люди, рассудив, что случилось что-то чрезвычайное, послушно и согласно покинули сельсовет. Хоть и без злобы, но кое-кто поворчал:
— Партейный, а орет, как…
— Допекли, видать…
— Да Зимок, ково хошь, допечет, ежели с кем срежется.
— Порох, а не карактер…
Выпроводив людей за порог, Антон в сердцах хлопнул дверью, да так, что застонал потолок и жалобным дребезгом отозвались стекла в окошках.
— Чую твой язык наработал, ешки-шашки, — срывисто задышал председатель и кулаком постучал по кирпичам печки, будто во всем была виновата одна старая Надеиха, разболтавшая по всей деревне о «мобилизации».
— Не я. Война работает, милай, — со вздохом, но спокойно откликнулась с печки бабка.
Блеск запухших глаз председателя тут же сгас, будто и не возгорался. Зло, как пришло, так и сошло. Николай почувствовал и себя виноватым.
— Взболомутили народ, а попусту. Меня мобилизуют — так меня, — Зябрев с обреченной нехотью потянулся за повесткой.
— Нет, браток, погоди маленько, — председатель перехватил повестку и не по годам проворно ринулся за дверь.
С крыльца Шумсков покликал мужиков назад, в избу. Женщинам велел-таки вертаться к своим делам. Выпроводил и мелюзгу. Парням, которым годов по пятнадцати-шестнадцати, позволил быть со взрослыми. Антона осенило: зачем людей-то от себя отгонять? Куда легче и законнее будет решить заковыку с повесткой общим сходом оставшейся старой да хворой мужской части Лядовки. На миру и грех принять легче, если все обернется так, как он и задумал, как будет лучше для разоренного колхоза.
— Я ведь только на баб понакричал-то — для острастки, чтоб не мешали, — слукавил Антон, чтоб хоть как-то оправдаться за свой срыв. — А вы, мужики, к самому часу приспели. Заходите, заходите. Совет нужен!..
— Конешное дело, бабы. Они завсегда не к добру, — кто-то с явной уловкой поддержал безобидный обман председателя.
— Не тяни, Захарыч, выкладай директивы свои да и по работам, — со скрытным притворством стали поторапливать старики, будто их оторвали от самого важного дела.
Да и мужики помоложе, мостясь по углам и лавкам, словно по сговору, делали вид, что у них тоже работы невпроворот. И что белый день транжирить на бездельную говорильню — грех немалый. На самом же деле ни у кого скорой работы пока и не было. Она еще только предстояла и то с условным загадом: если дадут обещанных семян; если колхоз разживется тягловой силой — хоть какими-нибудь лошаденками; да если вернут угнанный по осени в тыл лядовский скот; да если кузнец, Николай Вешний, не подорвется на мине и соберет плуги, бороны, сеялки и другой инвентарь, брошенный когда-то в полях; да если эмтээсовцы помогут хоть одним тракторишком… О, сколько таких «если» ожидалось лядовцами в ту послеоккупационную весну! Тыщи деревень, как Лядовка, освобожденных от неметчины, стояли теперь на том краю порушной жизни, когда требовалась хоть какая-то подмога, чтобы удержать эту самую жизнь от погибели. Подобно окопному солдату, которому всегда не хватает самой малости — лишнего патрона или гранаты, половника борща из горячей кухни или табаку на последнюю цигарку перед атакой, — так и крестьянину прифронтовой полосы теперь была необходима поддержка: разжиться лишним пудом семян, парой лошадей, плугом, чтобы хоть малость прибраться на полях и посеять хлеб. Но пока этого не было, колхозный люд, как и солдат в окопах, набирался впрок терпением. Шумсков как старый солдат и партиец, тертый калач во всех людских невзгодах, духом и сердцем чуял и знал меру всех запасов нечеловеческого терпения русского человека. Об эту силищу, втайне веровал Шумсков, разобьется и немчура с ее хваленым железом, и сама война.