Повар Штык, умостившись под кухней, зазвал туда Назара Кондакова, и чувствовали они себя, как под колпаком полуразбитого дота. Со всех сторон шально несло холодищем, зато сверху они были защищены от «прямого попадания» дождевой дроби, которая в иные минуты походила на пулеметную очередь. Проклиная войну и пеняя на дождь, Штык и Назар наблюдали за немецкими часовыми, что по-за проволокой подневольно выстаивали положенные часы под ливнем. В нахлобученных касках и прорезиненных плащах они походили на черно-каменных идолов, поставленных на все ветра для испытаний временем и непогодным и лихом.
— Погодите, стервецы, не то еще будет! — в полный голос ворчал повар. — Как штык — будет и снег, и мороз лютый. Мы подохнем, но и вы хрен выберетесь из России. Вспомянете и Наполеона — как штык вспомянете!
После суточного ливня и в самом деле грянул мороз, а потом повалил и снег. Заковало в ледяную броню деревья парка, шалашные укромки пленных, стены школы и сарая. Лишь сарайная крыша оставалась голой и моросно парила человеческим духом. Зима, с морозами и снегами, заступила как-то разом — без, обычных зазимков и оттепелей.
В первое же лютое утро, когда ударил мороз, в лагерь забежал из школы Речкин. Он притащил пилу и передал приказ Черного Курта о заготовке дров для печей караулки. Комендант дозволил топить печи и на втором этаже школы, где размещались раненые. Но только через день.
— Старшина, похлопотал бы ты и об нас, — стали просить бойцы Речкина. — Хоть малые костерочки бы позволили…
— Просил, граждане красноармейцы, умолял, — уверял санинструктор пленных. — Категорически — нет! Расстрел на месте. Топить разрешено только кухню.
Речкин, отыскав Назара, нарочито громким приказным тоном, чтобы слышали многие, распорядился:
— Боец Кондаков, на вас возлагается доставка дров в караульное помещение. В заготовке участвуют все — поочередно.
Штык попытался заступиться за Назара, что на нем и так святое дело — приготовка муки из древесной коры для болтушки. Что без его пригляда и участия никакой кормежки не выйдет.
— Иной жратвы нет у нас — подохнем, — пугал Штык Речкина. — И дров некому будет пилить.
Кондаков и сам запросил отставки:
— Не-э! Чтоб я еще задницу грел немчуре… нет!
Когда Речкин уладил дело с теми, кто будет заготавливать дрова и кто топить печи, он отозвал Назара в сторонку и не без досады упрекнул солдата:
— Ну и дурак же ты, Кондаков!.. Ему жизнь спасаешь, а он в могилу лезет.
— Жизнь и могила — штуки разные, старшина, — стал рассуждать Назар. — Жизнь безменом совести измеряется, а могила — аршином. Для меня — не все равно…
— Я не в том смысле, — заоправдывался Речкин. — Сейчас все — на одних весах!
— Коль так все подравнялось — и жизнь и смерть, тогда не мне выбирать. На то есть божья воля.
— Пойми же, дурья голова, — гнул свое санинструктор, — у печей же теплее, чем под ледяным небом. Да и похлебочки перепало бы от раненых. Здешние старушки, хоть и скудненько, но кормят их, немцы дозволяют. Не объел бы и ты их…
— Ежели какой излишек случается, — обрадовался Назар, — так ты помилосердствуй для других. В сарае молодые ребята с голоду помирают. Вот-вот богу душу отдадут…
— Сколько ж таких?
— Кто их считал. Но уже до взвода лежмя лежат… У меня и посудинка есть, Назар отшагнул к кухне, где меж колес стояла прикопченная бадья. Он схватил ее и силой сунул в руки старшины. — В сарае отыскалась. Из-под дегтя. Углями выжег. Не гляди, что черная заразы не осталось.
— Нет, — запротестовал Речкин, — такую ораву не прокормлю. Мне бы своих раненых спасти. Дистрофики не по моей линии.
— Ах, вон ты какой, партейный большевичок? — не на шутку взъярился Назар. — А я по какой линии тебя караулю от расправы? А? — он саданул костлявой рукой по голенищу сапога, где был упрятан партбилет Речкина.
Позеленев лицом, старшина, однако, с напускным бесстрашием сказал:
— Иди и донеси самому коменданту — он тебя бутербродом с колбасой одарит и шнапсу нальет!
— Но и ты не заносись, коль мы в одной ловушке оказались, — остепенясь, проговорил Назар. — Знай боль и других…
Показно прихрамывая, как прежде наставлял его старшина, Кондаков побрел к бойцам, которые готовились валить березу на дрова. Речкин вялой побежкой затрусил к школе. На левом плече моталась его неизменная сумка с красным крестом, в правой руке, колотясь о колено, тихо погромыхивала закопченная бадейка из-под тележного дегтя.
* * *
Властно заступившая зима в первые же свои морозные и снежные заряды позавалила город, его избы и дома, брошенные казенные конторки и торговые лавки непролазным снегом, позавешивала и без того темные окошки хрупкой инеевой бахромой, затрамбовала сугробами палисадники, проулки и колодцы, остановила речку, изломала и без того изуродованные дороги. Даже по большаку немецкие машины продвигались в сцепе с танками или тягачами. Продвигались извозным шагом. Захлебывались удушным ревом моторы. Легковушки, мотоциклы и прочий малый и подсобный транспорт позаносило в заснеженные кюветы. Казалось, зима, словно божья ополченка, сама объявила войну войне. Спешившиеся с машин солдаты, умотавшие головы запасными нательными рубахами и кальсонами, ломились в избы плавчан в поиске спасительного тепла. Безжалостно отбирались полушубки и валенки, старушечьи шали и стеганые одеяла. Все это напяливалось, как на собственные чучела, и солдаты, похожие на этапных бродяг, снова лезли под промороженные тенты грузовиков и с прежним упорством продолжали двигаться на Москву…
* * *
В очередной раз старик Федяка приехал в лагерь на розвальнях. В кузовке, сбитом из горбыля, он привез кормовую свеклу, добытую им в подвалах пригородного колхоза «Новый быт». Штык на этот раз сумел проявить «власть» и со своей кухонной командой не допустил грабежа. Кухня была пуста — без воды, и тогда свеклу решили делить сырой. Орудуя топором на липовом пенышке, повар наметанным глазом рубил корни на равные дольки и наделял каждого, будто наркомовским пайком. По сравнению с нестерпимо горькой жратвой из древесной коры белые ледышки свеклы принимались за лакомство. Куски не грызли, а лизали, как ярмарочные петушки-леденцы в далеком детстве.
Дед Федяка, хорохорясь, нахвастался, что он отыскал целый клад этого «добра» и свеклой будет кормить лагерь хоть до скончания войны.
— Вы токмо терпите, ребятушки, — утешал он, — плен — еще не могила. Верьте — придет и слободушка.
Однако Федякинских «запасов» хватило лишь на два-три дня. Колхозная свекла быстро была разграблена горожанами. В рабочих семьях, не имевших ни клочка огородной земли, тоже наступил голод. Последними неотоваренными хлебными карточками, как когда-то керенками, детишки для забавы оклеивали избяные дощатые перегородки. Женщины-горожанки в деревнях выменивали что-либо съестное на свои пожитки, на одежду и утварь. До пылинки было выметено из лабазов «Заготзерно», пакгаузов сожженного элеватора, обшарены подвалы «Союзплодоовоща», сусеки разбитых мельниц и крупорушек…
Последней ощутимой подмогой, доставленной стариком в лагерь, было с десяток пудов конопляного жмыха, добытого на старой порушенной маслобойне… Но Федяка, по приказу начальника управы, или Богомаза, как его называл сам дед, по-прежнему был вынужден наезжать в лагерь почти каждодневно. Но уже по другому делу — вывозить покойников. С наступлением непереносимой стужи красноармейцы умирали не только от голода, но и от лютых морозов, а то и уходили из жизни по своей воле. Первым не стерпел мук один из подопечных Речкина — раненый лейтенант. Вышиб фанерку в окне и выбросился со второго этажа школы. То ли его довели раны, то ли сошел с ума — поди, узнай! Не доглядел Речкин. Только и увидел он, когда лейтенанта уже добивали часовые, и тот долго зарывался в сугроб, загребая кровавым ртом чистый, пахнувший коленкором снег…
Солдаты умирали со следами последних мук в глазах. Одни умирали, ни на что не жалуясь, но с тайной завистью к живым. Другие — с ненавистью, третьи — с утешной молитвой, что со смертью кончались и плен, и все земные грехи перед Отечеством.