— Да я же для них стараюсь, для своих же. А они — сразу «во злобу».
— Оно вроде бы верно — как бы для них стараешься, а получается у тебя — все для себя. Шиворот на выворот, выходит. Я вот об чем стерегу тебя.
Кондаков, знающий неписаные законы своих, сибирских, лагерей, по какой-то немыслимой инерции переносил их теперь на немецкий лагерь военнопленных и, по-человечески жалеючи Речкина, наставлял его и предостерегал от неверных поступков и чрезмерной болтовни.
— Ты, ежели по-ихнему собачишь, то переводи на наш язык, чего они хотят, а не чего ты хочешь. А уж ребята сами разберутся, что к чему.
— Я вот, если сейчас «переведу», чего наприказывал Черный Курт, у тебя штаны спадут.
— Вот ты опять пужаешь, — с укоризной осадил Кондаков Речкина. — Толкуй прямо, в чем дело. Не стрелять же всех собрались.
— Хуже! — выпучился испуганными глазами старшина на пограничника. — Голодом сморят, гады. Комендант приказал объявить всем-всем, что первые три-четыре дня никакой провиант в лагерь доставляться не будет. Всякий бунт военнопленных будет пресекаться расстрелом. Германскому командованию, видишь ли, заниматься некогда. Так нагло и говорит: не до вас, впереди — Москва, победа!
— Что же, сначала ухандакают Россию нашу, а потом и нам же пирушку устроить сулят? — в недоумении пожал плечами Назар.
— Слушай сюда. Не так все, — замотал головой Речкин. — «Черный Курт» — здорово ты прозвал его — в самую точку…
— Да он весь, как в черный гуталин вымазанный, — перебил Назар старшину, довольный тем, что дал такое прозвище лагерному коменданту.
— Так вот, провиантом, по словам Черного Курта, оба сектора лагеря — наш и тот, что расположен в церкви — должны будут снабжаться не германским командованием, а местной управой, то есть гражданской властью города, как положено по оккупационному режиму.
— Какая тут может быть власть? — усомнился Назар. — Видишь ведь — все войском забито, как мотня вшой… Ноги протянешь, пока похлебки дождешься.
— Вот теперь и суди, храбрый пограничник Кондаков, какими такими словами я должен говорить с ребятами? А ведь приказано-то мне, а не тебе.
Речкин, понял Назар, и в самом деле в тиски попал, как пятка между дверью и притолокой: и больно, и кричать смешно и стыдно.
— А ты, старшина, пока помолчи о провианте-то. Пару-тройку дней пересилим, а там, бог даст, развиднеется, — посоветовал Кондаков.
— На одной водице не пересилишь, — сникшим голосом проговорил санинструктор.
— Школьный парк, конешно, не тайга, но что-нибудь скумекаем. Не тужи! — с потаенной самоуверенностью обнадежил Назар.
Расходясь всяк по своему делу, Речкин вдруг напомнил Назару:
— Нога-то жива?
— Жива ишо, — усмехнувшись ответил пограничник и, притворно прихрамывая, поплелся в школьный сарай.
* * *
Нашел-таки Кондаков то, что ему годилось для задуманного дела. В углу сарая, где когда-то, видимо, отводилось место для стойла школьной лошади, на дубовых столбушках крепилась небольшая комяга — неглубокое корытце, сколоченное из толстенных досок. Из нее тянуло легкой гнильцой остатнего овса и сена, мышиным пометом и сырым дубом. Назар попросил помочь ему выволочь комягу из сарая.
— Ты что, дядя, загодя домовину себе присмотрел, что ли? — жестоко пошутил молодой боец, помогая Кондакову.
— Да, племянничек милый, а то жди, пока германское командование гробок сколотит — кости иссохнут, — шуткой отделался и Назар.
Наломав за сараем сухой дурнины, Кондаков очистил от плесени корытце и пошел к кухне за топором. Поварская «команда», сложившаяся сама собой, — без лагерного начальства и даже без вездесущего «капрала» Речкина, — возилась у котла, маракуя, из чего бы сварганить хоть какую-то болтушку. Еловые шишки подходящи для заварки, но хлебова из них не сочинишь. Из сухой муравы тоже ничего не сваришь.
Верховодил у кухни солдат Штык, недавний ротный повар. Он сам велел называть его таким прозвищем, чтобы не забывалась его «родная рота», которая погибла до единой души, кроме него. Назар подошел в тот самый раз, когда Штык рассказывал, почему его так прозвали.
— У нашего брата, повара, — толковал он, — кроме щей с кашей, как бы на закуску, всегда должно иметься и словцо красное — для духу, значит… Имел такие «слова» и я, конешно. Но не об них речь. Пехтура наша посмеется и ладно: ей — мило и мне — хорошо. Но попался и я на язык пехоте. Бывало спрашивают: Артемов будет каша? Отвечаю: будет — как штык! То есть — обязательно. В другой раз: Артемов, есть борщ? Я — свое: есть кондер шрапиельный — как штык! Но бывало иначе: Артемов будет харч? Случалось, что снабженцы промешкают, значит жратвы не будет. Так и режу: нет, не будет! Как штык — не будет!.. Так меня Штыком и прозвали. Даже командиры, и те мою всамделишнюю фамилию позабывали…
Кондаков, послушав солдатскую байку, в тон шутке попросил повара:
— Дай-ка мне, Штык, топор на часок-другой.
— Как штык — не дам, — серьезно сказал Артемов. — У меня их не дюжина. Один — на всю армию, на всех голодных и рабов…
— Друг милай, я к тебе с помочью, а ты ко мне со штыком. Вот спробую, выйдет чего — кашу сваришь… Для всех же я…
Назар пояснил, зачем ему понадобился топор и рассказал, как в подобных случаях таежники спасаются от голодухи. Поварская команда, поверив в затею бывалого таежника, принялась помогать ему. Двое бойцов, по совету Кондакова, стали наколачивать дырки в листе кровельного железа, который очень кстати отыскался в сарае. Нужно было хоть какое-то сито. Сам же Назар с тремя красноармейцами отправились на заготовку древесной коры. В углу парка, словно молодые девки, хороводились березки. С них-то и поснимал белые поневки таежник. С поразительной ловкостью орудуя лезвием топора, он считал еще довольно сочную кору, а красноармейцы в полах шинелей таскали ее к приготовленному корыту для сечки. Назар потом сам же и рубил эту кору, как рубят табак на курево, или капусту для квашения. Когда железный лист был истыкан дырками. Назар позагнул борта.
— Вот вам, ребята, и решето-сито для просейки, — пояснил Кондаков. — Не тужите, будет березова кутья вам!
Березовое крошево из-под топора Назара тут же просеивалось на плащ-палатку. Все шло своим чередом, и солдаты, столпившись возле чудодеев, ждали от них спасительного чуда.
Штык, наддавая жару в топке кухни, торопил сам себя, чтобы скорее засыпать березовую «крупу», испытать «рецепт» таежника. Пока подходил кипяток. Штык обегал толпу пленников, испрашивая соли. Без нее, знал он, и каша — не каша. Соли ни у кого не оказалось, а может, и была у кого, да затаил, не веря, что ему достанется хоть ложка варева. Конечно же, восьмиведерный котел мог накормить лишь малую часть лагеря. Это знал Штык и понимали все пленные. Но ждали все…
* * *
Орудуя рябиновой палкой, как поварской веселкой, Штык непрестанно помешивал варево, чтобы не допустить пригорания и без того до тошноты прогорклого месива. А когда «березовая каша» задвашила, как тесто в деже, Штык сделал первую пробу. Он слизнул с палки комочек забуревшей кашицы и задвигал зубами, как бы доискиваясь вкуса и пользы доселе непривычного для него харча. Солдаты, окружив кухню, голодными глазами следили за поваром и ждали-гадали: помрет Штык или вскрикнет «ура!». Штык, разумеется, не помер и не выразил ни малейшего удовлетворения, а просто сказал:
— Сожрем — как штык! Голод — не тетка.
Березовую кашу действительно съели. И без особого ропота. После очередной ездки за водой Штыку пришлось заряжать котел повторно, чтобы накормить и тех, кому не досталось.
Сам Кондаков к своей таежной трапезе отнесся с привычной терпимостью, с какой верующий человек принимает всякое облегчение после пережитого лиха: что бог послал — все во благо. Другие к необычному харчу отнеслись разно. Одни с привередливостью. Другие с солдатской шуткой.
— Ну, чем пахнет березовый кулешек? — спрашивает один боец другого.