Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Первыми из деревьев школьного парка были раздеты донага четыре ели, которые зелеными пирамидами возвышались в центре лесного массива. Молодые солдаты, те, что половчее, взбирались на стволы и топором крушили лапник. Он шел на подстилку, им же можно было укрыться от холода, который уже, как в предзимье, до озноба пробирал бока сквозь шинели.

Как бывалый таежник, Кондаков подучивал неумех строить шалаши и сараюшки, экономнее расходовать лапник, чтоб хватило его на большее число людей. Он же посоветовал собрать все шишки и беречь их впрок.

— Белок заманивать, что ли? — кто-то съерничал над непонятной затеей.

— Жить захочешь — поймешь, — назидательно проворчал Кондаков. — Это, братцы, отменный чай и лекарство…

Пограничник выбрал с пяток шишек, понес к кухне и бросил в котел. Вызвавшиеся поварить у чудом добытой полевой кухни не возражали, посчитав, что еловый взвар придаст кипятку и аромат и пользу.

Кипяток ждали все, но каждый понимал, что не всем достанется даже по глотку. И потому ближе к кухне держались те, кто имел хоть какую-то посудинку — котелок, кружку, консервную банку или фляжку. У кого ничего не было, держались в сторонке, чтоб не травить аппетит на нечаянный «ужин», но втайне надеясь, что кто-то из сердобольных поделится с ними по-братски.

Когда было покончено с елями, топор загулял по декоративному кустарнику, который кучерявой лентой тянулся вдоль аллей, местился куртинками на малых опушках. Жасмин, боярышник, вересок — все шло в дело, на обустройство ночлега. Топор переходил из рук в руки, и Речкин с тайным удивлением наблюдал не затем, как работали пленные, а как они, прочитывая слова на топорище, никли головами, тупились взглядами, словно покаянные слова были начертаны не неизвестным для них грешником, павшим в бою, а ими самими, еще не получившими последнюю пулю. О том думалось, но о том и молчалось. «Россия-мать, прости — не устояли…» — будто за всех «неустоявших» поставил свое имя политрук Лютов под этим покаянием. Только теперь старшина Речкин согласился с солдатом Кондаковым: да, это была святая человеческая молитва!

Но Речкина эта молитва больше напугала, чем усовестила. «Надо стоять! Во что бы то ни стало выжить! — скомандовал он себе. — А Россия простит и живых…» Он отыскал Кондакова, который наставлял молодым бойцам, как ладнее и надежнее городить жилища — шалаши, сараюшки, и отозвал его в местечко, где поглуше. Умостившись за спиной дремучей березы, Речкин дружеским тоном спросил солдата:

— А как сам думаешь ночь коротать?

— Да хоть тут вот, под этой старухой. — Назар похлопал рукой по корявой березе. — Я таежник, мил человек, не пропаду. Ты о себе думай.

— Мое место, понимаешь ли, возле раненых. Мне к ним, в школу, надо бы пробраться… Без моей помощи им худо там…

— Так и просись туда. Ты же, я слухаю, на ихнем-то языке ловко собачишь — небось, поймут и пожалеют. Немец-то — немец, но он тоже человек.

— Мне и тебя жалко, — с чувством повздыхал старшина. — Нам бы вместе держаться…

— У меня кровь не капает, — успокаивал Назар санинструктора, — и бинтов твоих мне пока не надобно. Ты лучше раненым ребятам подмогни — они тягчее бедуют.

— Чудной ты, Кондаков, я смотрю: ничего нет у тебя и ничего не нужно…

В то самое время вскипел котел. Заклокотала и толпа возле кухни. Серая масса, в не одну сотню шинелей, воздев над головами руки с котелками и банками, перла, словно на приступ, к столбу белесого пара, напорно валившему из котла в затемневшее небо. Самозваные повара, взобравшись на подножку кухни, взывали обезумевших к милости и порядку, матерились, грозились опрокинуть кухню и ошпарить всех ненасытных. Кто-то из догадливых припугнул более серьезно:

— Братва, немцы!

Толпа вмиг обмякла, поослабла, словно и впрямь на головы солдат плесканули крутого кипятку. Немцы же, стоящие на карауле и наблюдая необычную картину, ржали во все глотки, не пытались вмешиваться в заваруху, затеянную русскими.

— Гогочут, лиходеи, — с досадой проворчал Назар, кивнув в сторону часовых. — И наши тоже — театр сустроили. Кому на потеху?… Пристыдил бы их, старшина, может, тебя послухают. А то ведь поизведут друг друга…

— Там командиры повыше меня сеть, — стал отговариваться Речкин, — пусть они и наводят порядок. А с меня хватит — в прошлую ночь на кладбище накомандовался.

— Я вот и говорю: тебя-то слушались.

— Послушаешься, когда рядом со мной конвойные автоматчики были. А теперь — словами одними порядка не навести мне.

И чтобы как-то больше не говорить об этом, Речкин, порывшись в санитарной сумке, достал сухарь и с оглядкой сунул в руку солдата:

— Это тебе за твою душу! Хороший ты человек, Назар Кондаков.

Пораженный милостью, Кондаков не скоро нашелся, чем ответить.

В голодный час сухарь не имел цены. И платить ему было нечем. Душа тоже не плата, не ровня в тугую минуту сухарю. И, смутившись, солдат вернул сухарь санинструктору. Тот, понимая натуру Кондакова, нашел более подходящий выход:

— Бог велит пополам делить! Так ведь у верующих?

Речкин разломил сухарь, и Назар принял дареную половину. Санинструктор затем вытянул из сумки плоский командирский котелок и алюминиевую кружку.

— Выбирай, что тебе, а что мне, — нежадно предложил Речкин.

— Я гляжу, старшина, у тебя запасцы с прицелом: что для войны, что для плену — все в одинаковом достатке и порядке.

Кондаков, выговаривая Речкину, и сам не понимал себя: то ли он шутя завидовал ему, то ли с отвратной ехидцей высмеивал его, но кружку принял и сунул в карман шинели.

— Котелок тебе нужнее. Я — один, тебе же поить-кормить раненых, — тут уж Кондаков говорил с пониманием и всерьез.

Все было сказано и поделено по справедливости, но к главному Речкин еще только искал подходцы.

— Идти мне к раненым надо — ты хорошо понимаешь. Но для меня это — смертельный риск…

— Дык мы тут все в одной проволоке, при одних караулах, — попытался рассудить и успокоить старшину Кондаков. — У тебе же и красный крест на сумке — какая-никакая, а подстраховка. И труситься не резон тебе.

— Боец Кондаков, дорогой друг Назар, — перешел на шепот Речкин. — Да, на моей сумке красным крест, но у меня есть как бы и второй «крест»! — партбилет… за первый помилуют немцы, за второй как пить дать, — казнят!

С дрожью в руках Речкин вытянул из-за голенища сапога сшитый из лоскутка плащ-палатки бумажничек и легонько потряс им, словно там упрятан миллион ассигнаций.

— Пойми, друг, тут — весь я: и жизнь и смерть моя.

— Так и храни то и другое, коль так. Не полезут же немцы в твои сапоги, — простодушно судил Кондаков и, как мог, стал утешать: — Не муторься ты дюже-то. Негоже так-то командиру.

— В том-то и дело, что не рядовой я.

— Ну и не генерал еще и не комиссар, чтоб допросы с тобой вести, — начал сердиться Назар.

— Пойми ты, темная голова, — дрожал Речкин. — Среди раненых, куда идти мне, большинство командиров, а может, и политсостав окажется — доскональная проверка неминуема. Тряхнут и меня — тогда конец.

— Заранее помирать — десять раз в гроб ложиться, — попрекнул солдат Речкина. Назар нащупал в кармане сухарь, сглотнул подкатившуюся слюну к горлу и твердо сказал: — Ладно, чиво я должен сделать для тебя?

— Ты, друг Назар, — пограничник. Это все равно что — чекист. Я тоже учился на чекиста. И мы оба знаем силу и цену тайны…

— Да не грызи душу — говори прямее. Вишь, ночь наваливается, — солдат воздел руку в темное поднебесье. — Припоздаешь, немцы тебя и не пустят к раненым-то.

— Снимай сапог! — вдруг решился Речкин. Приказал и заоглядывался. Но поблизости никого не было, а красноармейцы у кухни, как бы устыдившись своей суеты, тихим порядком принялись за дележку кипятка.

Кондаков, подчинившись, стянул сапог и стал ждать, что же такое задумал Речкин. Тот, все еще крупно вздрагивая, закатал штанину кавалерийских галифе пограничника, а потом и кальсонину, достал из сумки рулончик бинта и только теперь принялся объяснять свою хитрость.

41
{"b":"234098","o":1}