Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Что он, вскормленный ржаной коркой да квасом, мог возразить Игнату Сысоичу, когда у него самого душа была переполнена горем, когда его самого обижали и в родном селе, и в далеких чужих станицах, и в городах — всюду, куда за пропитанием гоняла жизнь? И он не возразил, а только шевельнул запыленными бровями и тяжело вздохнул.

— Чего ж тут обижаться, Сысоич? Каждый из нас мужиков, как приходит весна, так и пошел кочевать, как цыган, по белу свету, а свое на бабу с детишками бросаешь. Так и вся Русь скитается, как бездомная. А прокормишься этим? В летошний неурожайный год сколько поумирало народу! Ты вот и тут живешь, на хлебном Доне, а далеко ли от нас ушел! Нет, брат, я тут чужой, да и ты не свой, как я насмотрелся за эти годы. Разве что казачок какой из бедных, вроде Степана, одинаковой с нами души человек, а вот эти… — неведомо куда указал Ермолаич, вскинув бородкой. — Другому целое лето спину гнешь, а он и три десятки не даст, чуть не за одни харчи работаешь. А ежели еще и машины, как у Нефеда, пойдут — и насовсем заработки переведутся. Ну, скажи на милость, куда подаваться, куда? — Он пытливо посмотрел в глаза Игната Сысоича. — Некуда! Вот она где, вековая беда наша. Так-то… Ходу у нас нет, у мужиков!

— Нет ходу, верно, — согласился Игнат Сысоич и рассказал ему о покосе пшеницы Загорулькиным и угрозах атамана.

— А то, думаешь, не выселят? Права в их руках, — подтвердил Ермолаич. — Нет, Сысоич, нам надо другую жизнь искать.

— «Искать». Кабы она на дороге валялась где, другая жизнь эта, может, и нашел бы!

— Я не знаю, на какой дороге она валяется, только жене, когда уходил, сказал: осенью бросаю хозяйство. На завод буду перебираться. Может, там вольготнее станет жить.

Оксана с Настей вернулись из балки, принесли холодной воды.

— Так будете ходить, дочки, отца высушите, — шутливо заметил Игнат Сысоич.

Оксана была в простой деревенской кофточке, в поношенной юбке, и Ермолаич не узнал ее. Лишь когда, подавая кружку воды, она назвала его по имени, он признал ее и обрадовался:

— Никак это ты, Аксюта? Ах ты ж, проказница, как обвела Ермолаича! А я и не смотрю, потому вижу — чужой человек. Ну, здравствуй, красавица!

Оксана засмеялась.

— Да и вас трудно узнать, дядя Ермолаич. Совсем вы худой стали. Прошлый год не такой были. И усы у вас теперь какие-то другие, короткие.

— Жирным, Аксюта, тяжело работать, и заработки шибко худые будут. А усы — это я за место съедобного пообкусывал за зиму. Вот поживу здесь на жирных хлебах, авось вырастут.

2

Ермолаич остался до вечера — помочь Дороховым. Приладив свою косу к древку, он выбрал ею в пшенице саженный квадрат, поплевал на ладони и пошел рядом с Леоном, размеренно шагая за каждым взмахом.

— Вы широко берете, дядя, мою делянку захватываете, — заметил Леон.

— Это мой захват такой, брат. А ты потесни отца. Да, гляди, этого черта обкоси, — указал Ермолаич на зеленый куст чертополоха, высившийся впереди над пшеницей.

Леон забыл, что коса его была слегка выщерблена. Дойдя до куста, он с силой ударил косой, и чертополох повалился вместе с колосьями. Положив еще несколько рядов пшеницы, Леон остановился: что-то недоброе почувствовала рука. Осмотрев лезвие, он нахмурился, поднял срезанный под корень чертополох и со злостью швырнул его далеко в сторону.

— Ты чего? — тревожно спросил Игнат Сысоич.

Леон молчал. Стыд и досада густой краской залили ему лицо, и он виновато опустил голову.

Игнат Сысоич торопливо подошел к нему и сердито вырвал из рук косу. Трещина от лезвия доходила почти до ободка, и Игнат Сысоич покачал головой:

— Так и знал. Эх, Левка, как только ты думаешь!

— Будяк помог. Она лопнутая была, — попробовал оправдываться Леон.

После этого Игнат Сысоич уже не мог сдержаться:

— Где она лопнутая была? Лопнуть бы ею по твоей башке — другой раз знал бы, как косить надо. Да о такой дуб ногу поломать можно, а не только железо. Хозяин, ядрена в корень!

— Да чего вы ругаетесь, батя? Ведь не с умыслом же я сделал это.

Игнат Сысоич сплюнул, бросил косу и, отойдя в сторону вынул из кармана кисет.

— Вот везет! Как метит, накажи господь: где тонко — там и рвется.

Ермолаич поднял косу, пальцем долго водил по лопнувшему месту.

— Ну, ладно, чего ж теперь — драться? Я ковалю скажу, как надо с ней, — и как все одно новая будет. Еще лучше! — подмигнул он Леону.

— Я до Максимовых сбегаю, — вызвался Леон.

— До чертимовых сбегай! — не унимался Игнат Сысоич. — Куда хочешь иди, а нонче день — год кормит.

Игнат Сысоич дрожащими пальцами свернул толстую цыгарку и стал было выбивать огонь, но искры от кремня пролетали мимо трута, и он не загорался. Ермолаич взял у него кремень, ровно приложил конец шнура к краю камешка, и со второго удара трут взялся жаром.

— От злости только жилы дергаются, — сказал он, — а дело не спорится. Дай-ка на цыгарочку.

Игнат Сысоич молча подал ему бумажку и насыпал на нее табаку.

Подошло время обеда. Марья устроила под телегой возле балагана тень и подняла на палке белый платок — веху.

Когда сели вокруг разостланного на земле мешка, она достала из кармана небольшую деревянную ложку, вытерла ее о серый фартук и отдала Оксане.

— Это я тебе купила, дочка, а то нашими и рот разорвать можно — чисто лоханки.

Оксана подняла на нее свои зеленоватые глаза и ничего не ответила: опять ее отделяют от всех.

Дома Марья потчевала Оксану, чем только могла: цыплят резала, начиняя их душистой начинкой, молока давала, сколько могла, у Максимовых меду разжилась для нее, у деда Мухи — яблок. Все лучшее, что имели Дороховы и не всегда ели даже по годовым праздникам, ставилось на стол перед нею, а Леон даже вина раздобыл у Яшки.

Оксана видела, с какой любовью все это делается, и ей приятно было такое внимание родных. Но как только перед нею вставал вопрос, часто ли они сами едят это, ей становилось не по себе. Так и сейчас: все ели борщ, заправленный салом, а она — суп с цыпленком; всем была приготовлена картошка, а ей — блинчики со сметаной. И Оксане стыдно было есть все это, тем более в присутствии Ермолаича. Хлебнув несколько ложек супу и еле проглотив три блинчика, чтобы не обидеть мать, она поблагодарила и направилась в балку с ведерком, чтобы принести воды.

— Да вода-то есть еще, дочка! — сказал Игнат Сысоич.

— Я холодной принесу, батя!

3

А Леон шел к Максимовым, и в голове его бродила все та же неотвязная мысль: нет, так жить нельзя. Нет больше ни сил, ни желания маяться день-деньской из-за такого урожая. И в работники незачем наниматься. Но что делать и где искать заработка, если даже Ермолаич, умудренный жизнью человек, лишь зарекается искать сытый кусок по чужим краям и — все равно идет искать его каждый год? «А делать что-то надо. Поговорить разве с Аксютой и устроиться в Черкасске?» — думал Леон, но его пугало то, что он ничего не умеет делать, кроме как сеять и убирать хлеб.

Фома Максимов работал вместе с косарями. В свое время не одну думу он передумал с Игнатом Сысоичем. Бывало и спали вместе с ним на одном тюфяке, и мечтали о хорошей жизни; но когда начал он богатеть, реже стал бывать у Дороховых и старался сдружиться с богатыми казаками. Теперь он собирался меряться силой с самим Загорулькиным и твердо решил, что в будущем году, лишь отцветут медовым цветом сорок десятин густого максимовского хлеба, убирать его выйдут в поле не медлительные косари из России, а новенькая лобогрейка, и тогда можно еще посмотреть, кто кого будет учить: Загорулькин мужика Максимова или Максимов — казака Загорулькина.

Так мечтал недавний бедняк Фома Максимов, под корешок скашивая высокую гирьку, и надеялся, что мечты его обязательно сбудутся.

— Помогай бог, дядя Фома! — сказал Леон, подходя.

Максимов остановился, снял широкую соломенную шляпу, и лысина его блеснула на солнце.

15
{"b":"233967","o":1}