— Хватает с жинкой заработка?
— Не женат я! — крикнул парень и, взглянув на окошко в печи, где гудело и слепило глаза пламя, сказал: — Тысячи пудов кидаю материалу в эту прорву, а жениться все одно не на что.
Лука Матвеич посмотрел на окошко, на белое пламя в гудевшей печи и тоже крикнул парню:
— А вот молодой Суханов недавно сел играть в карты с офицером одним и выиграл себе жену. Двадцать пять тысяч стоила ему эта жена!
— Двадцать пять тысяч! — воскликнул парень и, глянув по сторонам, сказал: — Нам копейку с пуда материала недавно скинули. Выходит, на жинку сынку хозяин урезку нам сделал. А мы все молчим и работаем.
— Зря молчите. Давно надо бы потребовать увеличения заработков и еще кое-чего побольше, — как бы между прочим проговорил Лука Матвеич и пошел прочь.
Парень подумал немного, потом подошел к товарищам и о чем-то заговорил с ними, таинственно посматривая по сторонам и куда-то кивая головой.
А когда пришли в прокатный цех, дед Струков спросил:
— Ну, все показал, всю нашу жизнь, язви ее? У нас только что одному человеку штука ударила в живот и спалила все нутро. В больницу повезли, а на что она теперь ему! Эх, язви вас, погибели на вас нету, проклятых! — отчаянно взмахнул он рукой.
Луку Матвеича и Леона окружили свободные вальцовщики.
— Возмущаться мало, старина, надо действовать, — сказал Лука Матвеич. — В Петербурге вон рабочие одного из таких же больших заводов весь завод остановили из-за товарищей и предъявили хозяину требования улучшить рабочую жизнь.
— Это на Обуховском? — спросил Александров. — Слышали мы об этом.
— Вот и вы — поднялись бы все, как обуховцы, да и заявили бы им, правительству и хозяевам: «Сократить рабочий день до восьми часов, не то не будем работать!»
— Так они и сократят, — сказал кто-то.
— Всем рабочим классом подняться — сократят.
— А что ж, дельные слова. Давно пора подыматься против такой жизни, — как в колокол ударив, гулко проговорил огромный человек в синих очках на лбу — вальцовщик Щелоков.
— Да и на самом деле: сколько еще можно терпеть такую жизнь и то, как они измываются над рабочим человеком?
— Остановить все работы — и шабаш! Брешут — поддадутся.
И заговорили вальцовщики, и зашептались о чем-то, крепче сжимая клещи в руках и беспокойно поглядывая по сторонам.
Так было везде. Казалось, ничего особенного Лука Матвеич и не говорил, но после беседы с ним люди начинали задумываться, высказывать затаенные мысли, яснее осознавать свое положение и таящуюся в душе великую силу.
Леон шагал рядом с Лукой Матвеичем и думал: «Вот они какие, социал-демократы: к каждой душе рабочей имеют ход. А что же будет, если таких появится на заводе десяток-другой?».
— Слышал, как отвечают рабочие? — спросил Лука Матвеич. — Горит в душе у каждого ненависть и будет разгораться все больше. Брось искру — и вспыхнет пламя. И мы бросим эту искру, дай срок.
— Слышал, все слышал, Лука Матвеич, и все запомнил. Спасибо вам!
— Ну, это ты уж перехватил, парень, с благодарностью. Это наш с тобой святой долг, Леон: каждую возможность использовать для пробуждения сознания рабочих. Запомни это.
«Это наш с тобой святой долг», — мысленно повторил Леон и готов был крепко пожать руку учителю. Лука Матвеич ставит рядом с собой его, Леона Дорохова!
Поздно вечером Леон пошел провожать Луку Матвеича на вокзал. Лука Матвеич заговорил с ним о том, что ему надо читать, как вести себя, как жить, с кем дружить, а Леон, слушая его, мысленно восхищался простотой и мудростью своего старого друга и его вниманием к нему, простому рабочему человеку.
Ночь была темная, пасмурная. В воздухе стояли запахи травы полынка, от поселков потягивало кизячным дымком. Леону вспомнился хутор, и такими сладкими показались эти ночные степные запахи. Но не тот был уже Леон. С горечью и досадой он думал: «А что было кроме этого? Ничего, никакого просвета в жизни». И как-то само собой у него вырвалось:
— Дождичка бы надо. Хлеба погорят.
— А у тебя много посеяно? — спросил Лука Матвеич и посмотрел на хмурое небо.
Леон понял его, не сразу ответил:
— За других беспокоюсь. Жара землю рвет. А я… я отсеялся и не про это думаю.
Помолчав намного и оглянувшись по сторонам, Леон продолжал:
— Научите меня революционному делу, Лука Матвеич, политическому делу, чтобы знать всю правду жизни и то, как ее переделать, эту проклятую жизнь. Я в жилу вытянусь, а буду помогать вам бороться за новую жизнь для рабочего человека и всего простого народа. У Ряшина мы с Ольгой все равно ничему не научимся, только время будем убивать зря.
Лука Матвеич искоса посмотрел на него, на его резко очерченный профиль лица, статную, подтянутую фигуру. «Хороший парень. Недаром Илья так хлопотал о нем. Можно и должно по-настоящему приобщить его к революционной работе и заняться им. Собственно, мы уже приобщили его», — подумал он и ответил:
— Да, Леон, ты прав: у Ряшина вы с Ольгой многому не научитесь. Но пока что придется посещать этот кружок. Самое же главное: как можно больше читать книг. Я тебе привез кое-что и еще пришлю с кем-нибудь или сам привезу проездом. — Он помолчал немного и голосом твердым, а вместе с тем и с какой-то особенной теплотой продолжал: — Понравился ты нам с Ильей крепко. Не зря ходил на кружок. Если и дальше так пойдешь — много полезного для пролетариата со временем можешь сделать. Давай немного посидим, а то ноги что-то как колоды стали, и покурим малость. Не люблю курить на ходу.
Они сели на небольшой курганчик, поросший полынком, немного помолчали, будто слушали ночные шорохи.
Лука Матвеич набил трубку душистым табаком, а Леон достал пачку папирос третьего сорта. Когда закурили, Леон спросил:
— Скажите, Лука Матвеич, долго еще люди будут маяться так в жизни? Можно ведь так: подняться рабочим людям всем сразу и скинуть такую судьбу к чертям на рога? Или не пришла еще пора это делать?
Лука Матвеич улыбнулся, кольнул его острым взглядом.
— Долго, Леон, люди еще будут маяться в жизни. Не пришла еще пора подыматься всем. Но такая пора настанет, надо только терпеливо работать всем нам среди рабочих. А ты как считаешь?
— Я за это время, за два года эти, столько насмотрелся на порядки всякие и так все меня обозлило, что я могу в любое время подняться против хозяев и властей. Но я один, как говорил Чургин, ничего не сделаю. Загонят в Сибирь — и на том все кончится.
— Да-a. А интересно, что же ты увидел на шахте, на заводе? — спросил Лука Матвеич, попыхивая дымом.
— То же, что и на руднике, и в хуторе — везде, — ответил Леон, — одни неправильности, насилия. Всю жизнь я видел это, да только больше отворачивался, будто это меня не касалось.
— Зря отворачивался, — мягко укорил Лука Матвеич.
— Может, и зря, — согласился Леон и, сорвав ветку полыни, поднес ее к лицу. — А может, и не зря. На мой характер — я каждый день в холодной сидел бы. — Он помолчал немного, жадно затянулся дымом и продолжал: — Все у меня в душе бунтует против такой жизни. Я вон, когда тут были «потехи», готов был топором порубить все. Вот ежели б все такие были, как вы или Чургин! Но таких — один на тысячу. А к Ряшину я больше не пойду.
Лука Матвеич постучал трубкой о стебель полыни, и в темноте рассыпались и затрещали красноватые искры.
— Да, норовистый ты, — сказал он и, приподнявшись, сел. — Дай тебе волю, ты все сровнял бы с землей, — завод, шахту, подворье Загорулькина, хуторское правление, а потом погиб бы в Сибири.
Леон покачал головой и с болью и с сожалением, но твердо, без колебаний ответил:
— Нет, Лука Матвеич, вы не так поняли мои слова. Теперь я увидел, что один я ничего не сделаю. Пробовал, но меня выселили из хутора, на том кончилось.
— А если бы тебе сейчас дали десятин сто земли? — лукаво спросил Лука Матвеич.
— Не взял бы. Не это теперь меня интересует, — ответил Леон.
— Интересный ты парень! Просто молодец Илья, что нашел тебя.