Кладью ему служила поникшая над водой старая вишня. Корнями вцепившись в берег, она круто нависала над речкой, так что усыпанная серьгами ягод макушка ее наполовину ушла в воду, создав удобное место для рыбьего отдыха. Именно поэтому и любил это место дед Муха.
Сегодня он явился несколько раньше обычного, боясь, как бы кто не опередил его, хотя знал, что соперников у неге, кроме атамана Калины, не было. На всякий случай осмотрев, не порвались ли корни вишни или не подрубил ли кто их для потехи, он подвернул штаны до колен, повесил себе на шею жестянку из-под чая, где были черви, склянку с живыми мухами и сумочку с кузнечиками, проверил, в кармане ли хлеб, подсолнечная макуха и печеные зерна кукурузы. Потом осторожно сел верхом на дерево, привязал к нему ведерко с водой и, держа в зубах удочку, спустился немного вниз по стволу, до первого надежного сучка. Человек он был сухонький, маловесный, и жизнь его от прочности старой вишни не зависела.
Закончив приготовления, дед, наконец, наживил на крючок муху и приступил к делу.
В плесе, шевеля красными плавниками, разгуливали головли. Подойдя к заманчиво яркой, свисавшей у самой воды, вишне, они жадно хватали ягоды, разрывая на части, отнимали друг у друга малиново-темные остатки, и никакого внимания не обращали на дедову наживу.
— Кузнечика схотелось, едять вас? Ладно, будет вам кузнечик, — не унывал дед Муха и наживлял кузнечика.
Но головли только разбегались в стороны, когда он закидывал лесу, и вели себя попрежнему. Не чувствуя собственного дыхания, не видя ничего вокруг, кроме головлей и кугового поплавка, дед Муха, все чаще меняя наживу, то закидывал лесу впереди идущих к вишне головлей, то отрезал путь уходившим, нетерпеливо ворочался, рискуя ежесекундно сорваться в воду, а хитрая рыба — точно испытывая его терпение — не брала приманки.
— Беспременно надо срубать вишню. Это ж чистое измывательство над человеком, едять бы его мухи совсем, с рыбальством таким! — вконец вышел он из себя.
Потом сполз на берег, нашел в саду на деревьях забытые детворой переспелые вишни, собрал их и вернулся на свое место.
— Вы думаете, дед Муха дурнее вас? Уверитесь. Гуляют, едять их — и без всякого тебе внимания, как будто у меня делов более нету никаких, как на них любоваться. Теперь вы у меня нагуляетесь, — нравоучительно разговаривал он с головлями.
2
В это время неподалеку от сада на бугре сидели Леон и Оксана, поджидая, когда девчата начнут ловлю сома. Им хорошо была видна детская фигурка деда Мухи, его тонкие, свисающие над речкой босые ноги, загорелая лысина, и Оксана то и дело беспокоилась:
— Ой, сорвется, честное слово, сорвется!
— Не сорвется, каждый день на этой коряжине сидит. Ты скажи вот: сколько времени прошло, а он еще ни разу не подсек. Чудно! — удивился Леон, наблюдая за прославленным рыбаком, но, увидев, что дед лазит в саду по старым вишням, понял, в чем дело.
— Сейчас будет, — сказал он Оксане.
И действительно, спустя несколько минут, дед Муха ловко выхватил лесу из воды, и над головой его блеснула серебристая рыбка.
Оксана радостно всплеснула руками:
— Поймал!
Дед Муха, услышав ее голос, погрозился в их сторону и продолжал заниматься своим делом.
— Ругается, что мы можем распугать головлей. Иди сюда.
Леон взял свою ливенскую гармошку и лег на склоне бугра.
Оксана подошла к обрыву и стала смотреть на левады.
Высокий бугор зеленым от моха каменистым обрывом был обращен к хутору. Склоны его густо поросли шиповником, мелким кустарником, чебрецом, бесчисленными цветами, и все это источало свои запахи — то сладкие и душистые, как мед, то терпкие и крепкие, как вино.
Внизу извилистой лентой блестела речка. С берегов ее в ослепительную водную гладь всматривались старухи-вербы, тихо шелестя узкими, продолговатыми листьями. Где-то поблизости мерно и однотонно куковала кукушка.
В стороне от хутора, в левадах, за дымчато-зелеными делянками капусты, горели маки, виднелись яркожелтые пятна гвоздики, шеренги золотистых подсолнухов, и нескончаемыми полосами уходили вдаль ряды курчавой картошки.
А налево, среди высоких белостволых тополей, в садах утопал хутор. На бугре за ним, как часовой, маячил одинокий ветряк Загорулькиных.
— Хорошо, Лева, у вас! Степь, речка, эти зеленые горки. А цветы, цветы! — восторгалась Оксана, разгоряченным взглядом скользя по голубевшим вокруг цветам.
— Это тебе так кажется. А живи ты в хуторе — все это прискучило бы.
— Никогда! Тут все так красиво.
Радостному возбуждению Оксаны не было предела. Ее приводили в восторг и цветы, и речка, и дикие заросли кустарника, и крик кукушки, и просто зеленый бурьян — все, что она видела и слышала здесь. Вот она, легкая, в белом платье и в большой соломенной шляпе, побежала по склону бугра, на ходу срывая цветы, и что-то запела.
Леон улыбнулся. Приятно было ему, что Оксана такая нарядная и красивая, беззаботная и веселая. В его представлении такие люди, как она, сотворены были природой для чего-то возвышенного, неземного, а не для того, чтобы просто жить и работать. «На таких смотреть и то не каждый день можно. Яшка землю перевернет, чтобы ей приглянуться», — подумал он, любуясь сестрой, но ему не хотелось, чтобы ей приглянулся кто-либо, потому что тогда исчезнет в ней все очарование, и она станет обыкновенной, как и все хуторские девушки.
Облокотясь, он лежал на зеленом бархате моха, еле нажимая на белые пуговицы ладов, и глухо выводил на гармошке старинную песню.
Оксана нарвала цветов и, усевшись рядом с братом, свесив ноги над обрывом, стала плести венок. Длинные, тонкие брови ее то озабоченно хмурились, то высоко приподнимались; слегка тронутое солнцем белое лицо приняло сосредоточенный вид, и, глядя на него, можно было подумать, что она не цветы разбирала, а плела тончайшие кружева. Тихо-тихо Оксана что-то напевала.
— Аксюта, а ты спой, как надо, — попросил Леон.
— А как надо? — не отрываясь от цветов, спросила она и, не дожидаясь ответа, сильным грудным голосом запела:
Что так задумчиво, что так печально,
Друг милый, склонила головку свою?
Или в груди твоей смутно и тяжко —
Так почему же скрываешь тоску?
— Вот это по-нашему — чтоб все слыхали! Только я что-то не уловлю эту песню. — Леон пытался воспроизвести на гармошке мотив и не мог.
Оксана рассмеялась.
— Это романс. На гармошке у тебя ничего не выйдет.
И снова звуки ее голоса понеслись над речкой, над левадами, эхом отзывались в вербах, рощах, и рощи ожили и запели человеческим голосом.
Леон с любовью наблюдал за ней, за проворными движениями пальцев, слушал ее звенящий колокольчиком голос, к ему не верилось, что перед ним действительно сидит его родная сестра — до того все казалось необычным. Он взглянул на свои короткие, грубые сапоги и на ее дорогие туфли, сравнил серые, по-цыгански нависшие над голенищами шаровары с ее нежнейшей белизны платьем, даже носа своего коснулся, такого же прямого и тонкого, как у нее, и с горечью подумал: «Одна мать родила, да не одна одевала».
Оксана запела другой романс, но Леон не слушал уже, а слегка впалыми, обрамленными синевой глазами задумчиво смотрел куда-то на мглистую степь, на маячивший ветряк за хутором. Когда же он, Леон Дорохов, заживет по-человечески? Неужели весь свой век он будет завидовать чужому счастью, и оно будет лишь маячить перед его глазами, как тот ветряк на бугре? Об этом в который раз думал Леон, не видя впереди ничего хорошего для себя.
— Что с тобой? — спросила Оксана, оборвав пение. — Ты как будто грустишь? Не люблю, когда грустят.
— Так, смотрю на тебя и радуюсь, что ты такая красивая, — ответил Леон и сел, достав купленные по случаю приезда Оксаны дешевые папиросы. Помолчав немного, он продолжал: — А жила бы ты в хуторе — кизяки бы босыми ногами месила, снопы руками вязала и была бы… не такая ты была бы. А может, и батрачила бы, шею гнула на богатеев, как другие, как я, к примеру, твой брат.