— Татьяна Сергеевна, вы должны меня понять. Если поймете, то поможете. А если нет, то мне один путь — в петлю.
— Говори, постараюсь.
Надька подняла глаза к потолку:
— Вы заметили, что я влюбилась в Бородина?
— Не заметила.
Ответ сбил Верстовскую, она дернула подбородком, подозрительно глянула на Татьяну Сергеевну.
— Как же это можно было не заметить, если я себя потеряла, если у меня от этой любви вся жизнь наперекосяк пошла?
— Я тебе говорю, Надежда, то, что есть. Я этого не заметила.
Надька поджала губы, замолчала, на лице отразилось сомнение: может, вообще разговор вести не стоит? Татьяна Сергеевна не подталкивала: ты запуталась, ты и распутывай свой клубок. Я помогу чем смогу, но заранее ободрять и оправдывать не буду.
— Ответьте мне на один вопрос, Татьяна Сергеевна: почему вы всех на конвейере любите, а меня нет?
Татьяна Сергеевна и сама уже спрашивала себя об этом. В конце концов, Верстовская больше всех нуждалась в ее участии, но даже сочувствия не вызывала. Сердцу не прикажешь любить всех без исключения. Не люба Надька, вызывает в душе протест, а почему — ответа четкого не было. А тут вдруг явился:
— Тебе, Надежда, не любовь нужна, а то, что есть у других. У кого-то платье новое — и мне, и мне! Кого-то любят — и меня, и меня. И чтобы сразу, как только захотелось, без всяких размышлений, без всякого труда. Так, наверное, и с Бородиным. Увидела, что он с Лилей, и тут же захотелось быть на ее месте.
Надька замотала головой: не так, не так.
— Бородина я просто полюбила. За красоту, за ум. А он никого не любит. Он и Лильку не любил. Неужели вы этого не заметили?
— А ты как определила?
— Очень просто. Красивая девчонка. Деревенская. Как они это называют — «с такой мало работы». Ну а потом она уедет, и концы в воду. Сначала я Лильке помочь хотела, отвести от нее беду, а Лилька нос задрала, знаться со мной перед отъездом перестала. А потом уехала. Ну, Бородин сначала голову потерял, к ней хотел ехать. Подходит ко мне, расспрашивает, как туда проехать, сумеет ли обернуться за субботу и воскресенье. А я ему: «Незачем тебе к ней ехать. Без тебя там замечательно обходятся». Одним словом, намекнула, что у Лильки в деревне жених есть.
— Несколько слов, Надежда, а у человека вся жизнь перевернулась. — Татьяна Сергеевна смотрела на Верстовскую и понять ее не могла. — Рискованный ты человек, Надежда. А вдруг после вашего разговора Лиля написала Бородину?
— Я точно знала: не напишет она ему первая. Разговор с ней об этом был. И он после моих слов не напишет.
Два бокала стояли перед ними, по глотку всего и выпили. Есть много необъяснимого в жизни, даже вино взбунтовалось против Надьки, не захотело быть ее сообщником.
— Видно, ты не просто ему про жениха сказала, еще и твоя улыбочка что-то ему сообщила. И все-таки мне непонятно, чего ты ко мне пришла?
— Ладно, скажу уж все как есть. — Верстовская глядела на мастера наглыми своими глазами-вишнями, во взгляде ни капли раскаяния, лишь вопрос: скажи, объясни, дай готовый ответ. — Я Лильке письмо написала. И вот уже полтора месяца никакого ответа. Чего она молчит? Может, не получила? Или что-то с ней там случилось?
— Беспокоишься? Волнуешься за Лилю? Нет, не беспокойство, а любопытство тебя раздирает и — самую малость — страх.
Вот она — подлость. Скажи ей прямо и открыто: ты же подлая, Надежда, — она и глазом не моргнет. И все-таки сказать об этом надо.
— Надя, — спросила Татьяна Сергеевна, помолчав и немного успокоившись, — а не кажется тебе, что все это и есть подлость?
— Злая вы на меня. Это Бородин ваш — подлец. Я его, между прочим, в кино недавно с девчонкой видела. Из его круга девочка, не наш заводской товар. Катей зовут. В музыкальном училище учится.
— Все разведала, все знаешь. А почему Лиля молчит, не отвечает тебе на письмо, не знаешь. Вот и прибежала узнать. Так слушай: Бородин может ходить в кино с кем угодно, но, как только Лиля вернется, он будет с ней. — Татьяна Сергеевна не была уверена в сказанном, однако почувствовала необходимость убедить в этом Верстовскую. — Бородин любит Лилю.
— А меня? — спросила Верстовская. — Меня почему никто не любит?
— Иди-ка ты, Надежда, домой, — сказала Татьяна Сергеевна, — я тебе на все ответила. Время еще не позднее. Иди.
Затворила дверь, а на душе такая пустота, такая неприкаянность, хоть беги следом за Надькой. Стой, завистливая душа, мне теперь объясни, почему люди не живут в согласии, в радости, в постоянном желании делать друг другу только хорошее. Кому это надо, чтобы в молодости люди так легко теряли друг друга, чтобы даже в старости не знали покоя, а все что-то решали, сомневались и отчаивались?
Набрала номер, позвонила Наталье.
— Не спишь? А я одна, Лаврик уехал в санаторий. Плохо мне, Наталья… А тебе бывает плохо?
— Приходи, — сказала Наталья, — я тоже одна. Мой в командировке. Что-то мы с тобой в последнее время раздружились, подруга.
— У меня сейчас Верстовская была, всю душу вывернула.
— Знаешь что: сиди лучше дома, а то придешь и опять про свою Верстовскую, про Климову да еще электролиты вспомнишь.
В висках у Татьяны Сергеевны зазвенело: вот уж подругу бог послал — ни на праздник, ни про черный день. Не хочет, значит, про работу слушать. Зато про что хочет — не услышит.
— Бревно ты, Наталья. У меня жизнь под откос полетела, а ты ничего не знаешь. Меня Лаврик бросил.
— Врешь, — тихо откликнулась Наталья. — И что же теперь? Что теперь делать будешь?
— Спать лягу. — Татьяна Сергеевна усмехнулась. — Спокойной ночи, Наташа.
Соня Климова шла по осенней улице и думала о том, как странно сложилась ее жизнь — в ней не было молодости. Конечно, она еще и сейчас молодая, но настоящей молодости не было. Была девчонкой, школьницей, родила Прошку и стала матерью. Через несколько лет, когда Прошке придет время идти в школу, она уедет куда-нибудь далеко-далеко, в Сибирь или на Дальний Восток, и там не будет думать о том, что молодости у нее не было. Она забудет всех: и Юрину мать и Багдасаряна. Татьяне Сергеевне будет писать письма. Обо всем ей напишет, все объяснит. Пусть не думает, что если она мать-одиночка, то ей в жизни уже нет права на выбор: кому приглянулась, кто первый руку протянул, тому и досталась. Конечно, Багдасарян — завидный жених. Но это с точки зрения Верстовской. А ей, Соне, все равно никто не поверит, что у нее нет сил на Багдасаряна. Да, у такой вот молодой и нет сил. Только тот поймет, кто сам, как она, и на конвейере, и в институте, и с ребенком. А тут еще мать Юры. И Багдасарян все, конечно, уже знает. Она переждет. Еще два-три года, и все будет по-другому. Она уедет, и все забудется. А пока надо делать то, что не хочешь, потому что обстоятельства бывают сильней человека.
Три дня назад ее вызвали в редакцию газеты, к заведующей отделом писем Румянцевой. Соня открыла дверь в большую, светлую комнату и увидела, что за письменными столами сидят одни женщины.
— Климова? — спросила одна из них, пожилая, сидевшая за самым большим столом у окна. — Проходите ко мне. — И показала на стул.
Соня не двинулась с места, сказала:
— Товарищ Румянцева, я бы хотела говорить с вами наедине.
И тут же все женщины за письменными столами подняли головы. Румянцева поднялась, и они вышли в коридор, сели на диван.
— Вы догадываетесь, почему я вас пригласила?
— Да, — ответила Соня, — я знаю. Это, наверное, касается моего сына.
— Это касается вас. — Румянцева глядела на нее строго. — Я знаю вашу историю с одной стороны, из письма вашей родственницы. Теперь хотела бы послушать другую сторону — вас.
— Дело в том, — ответила Соня, — что мне рассказывать нечего. Есть только одна сторона: я и мой сын. Других сторон в этой, как вы сказали, истории нет.
Румянцева не ожидала, что эта молоденькая, с пепельными кудряшками Климова будет так говорить, растерялась и, помолчав, спросила: