У него не было родных в деревне, кроме Лилечки, и он должен был решить свою судьбу в больнице сам. Пролежал три недели, прежде чем пришел в себя, почувствовал левую сторону тела. Через три дня, когда увидел на стульях возле своей кровати Лилечку, Тоню и Леньку Пудиковых, улыбнулся им. Улыбка, наверное, получилась страшной, одной стороной рта, потому что Лилечка отвернулась, а Тоня вытащила из сумки носовой платок и стала вытирать глаза.
— Ты меня слышишь? — спросил Ленька.
Степан Степанович закрыл и снова открыл левый глаз: слышу.
— Тебе надо сделать анализ, взять пункцию, — говорил Ленька. — Есть подозрение, что у тебя в мозгу, в затылке, опухоль. От нее тебя так разбило. Возьмут пункцию, и все станет ясно.
Рыжий Ленька сидел крепкий, здоровый, и у его Антонины толстые руки и колени выпирали из узкого платья, как крутое тесто из бадейки. Лилечка рядом с ними — цветочек луговой, былиночка. Зря уговаривает его Леонид, не подпишет он себе приговор, не даст согласие на пункцию. Сколько протянет, столько и проживет. Пусть в другой раз Пудиковы без Лилечки приходят. Рука левая окрепнет, он им напишет, чтоб выполнили его последнюю волю: не отдавали девочку в детский дом. Завещание напишет, что и дом со всем хозяйством, и мотоцикл, и восемьсот рублей на книжке — все им. Пусть только дорастят Лилечку до восемнадцати лет. Ни отец, ни мать, ни Поля не писали завещаний, а ему вот, как одинокой старухе, придется.
Он лежал в отдельной палате, к нему заглядывали ходячие больные. Один все жестами добивался ответа: курит Степан Степанович или не курит, хотел облегчить его страдания, дать потянуть сигаретку. Степану смешно было глядеть на него, он все слышал, только сказать не мог, чтобы этот курильщик не дергался, а объяснялся по-человечески.
Приходила санитарка Варя, мыла пол в палате, взбивала ему подушку, вытирала мокрым полотенцем лицо и руки, готовила к обеду. Она кормила его, как грудного, из соски, натянутой на бутылку из-под кефира, в которой был то куриный, то рыбный бульон. Кто из них мог тогда подумать, что через десять лет пути их сойдутся, завяжутся в такой узел, что ни развязать, не разрубить?
Варя рассказывала Степану Степановичу больничные новости, которые касались его. Однажды сообщила, что врачи спорят между собой. Одни говорят: опухоль в голове, от нее паралич, другие — нервное потрясение всей системы из-за смерти жены.
— Нету у тебя никакой опухоли, — говорила Варя. — Они тут в чужих болезнях утонули и уже верить не верят, что бывает на свете такая любовь, из-за которой человек не только заболеть, но и сразу помереть может.
Кормила его бульоном и посмеивалась над собой:
— Двадцать восемь мне, а замуж никто не берет. Вот отойдешь от своей болезни и расскажешь, какая у тебя жена была, за что ты ее так любил. Поучусь у нее.
Варя и те врачи, которые говорили о нервном потрясении, оказались правы. Вышел он из больницы на своих ногах. Слабым, инвалидом второй группы, но на своих двоих. Через полгода приступил к работе, пошел скотником на ферму. Тогда по утрам дергалась без перерыва рука, да и нога только к обеду входила в норму, а до обеда была слабая и хромала.
Он заждался в проходной завода, пока женский голос не позвал его:
— Караваев! Кто здесь Караваев?
Вскочил, затоптался на месте, не зная, куда идти, с какой стороны его зовут. Дверь пропускного бюро открылась, и женщина в белой прозрачной блузке, догадавшись, что это он Караваев, сердитым голосом сказала:
— Глухой, что ли? Идите получайте пропуск.
От ее сурового вида он и вовсе растерялся, пошел в ту дверь, из которой она выходила, и снова нарвался на окрик: «Не сюда, к окошку подходите». Еле сообразил, что «окошко» — это стеклянный барьерчик, как на почте. Подошел, увидел все ту же, в прозрачной блузке, женщину и сжался в тоскливом предчувствии, что она еще покуражится над ним, прежде чем выдаст пропуск.
— Паспорт.
Он протянул паспорт не сразу, рука стала дергаться, бумажник шлепнулся к ногам. Женщина поднялась со своего стула, когда он нагнулся за бумажником.
— Что там с вами опять? Куда вы исчезли?
Он выпрямился, вновь объявился перед ней, левой рукой достал из бумажника паспорт, просунул в узкую щель между стеклом и полированным прилавком.
— По какому делу направляетесь в сборочный цех?
Он не знал другого ответа и ответил, как оно есть:
— По личному.
— Какими стали умными. — Женщина обернулась к столу, за которым сидела молоденькая девчонка и, не поднимая головы, что-то писала. Видно, эта, в прозрачной кофте, всем уже тут в душе навязла, потому что молоденькая сделала вид, что не слышит ее. — На завод, где всякого и так возьмут, и то норовят с черного хода. — Женщина не унималась, полистала паспорт, посмотрела на Степана Степановича: дескать, вижу тебя насквозь, сивый мерин, и ты из колхоза тягу даешь. Потом стала выписывать пропуск.
Он подошел к железной, из трубок, калитке, возле которой в застекленной будке сидела еще одна хмурая женщина, проверявшая пропуска, и увидел, что за калиткой стоит и ждет Соловьева. Когда проверяющая поднесла пропуск к глазам, Татьяна Сергеевна подбежала и сказала:
— По распоряжению директора.
Наталья Ивановна Шарапова была женщина крупная, видная, не сомневающаяся в своей красоте. Гладкие густые волосы, высокая шея и спокойные, с властью во взгляде глаза. Она еще в молодости поняла: оттого, что сожмешься, припадешь на ногу, стоя в кругу подруг, меньше не будешь. Пусть чувствуют себя недомерками те, кто ростом не вышел. Наталья покупала туфли на самых высоких каблуках. В одежде знала один закон — ничего дешевого. Когда сапоги вошли в моду, целый год носила в сумочке сто рублей, но уж когда купила, то купила самые наилучшие. И лицо свое, выразительное, большеглазое, с крепким подбородком, не изводила кремами и пудрами. То ли вычитала, то ли сама додумалась, что морщины образуют не годы, а подушка, об которую каждую ночь мнет щеки человек, и научилась спать без подушки, на спине.
Цветущий вид Натальи не вызывал зависти, наоборот, он радовал, заражал верой других, что у прожитых лет не такая уж неодолимая власть над человеком. Даже Татьяне Сергеевне, которая была на шесть лет моложе Натальи, иногда казалось, что если не молодость, то, во всяком случае, что-то похожее на нее, какая-то цветущая женская полоса жизни еще будет, еще впереди.
Только подозрительная, не умеющая подчиняться чужому мнению Надя Верстовская с недоверием относилась к внешности Натальи. Надька была сиротой, с покалеченным детством: воспитывалась у теток, они перекидывали ее с рук на руки, не отдавали в детский дом, чтобы не лишаться большой пенсии, положенной девочке от отца. И Наталья Ивановна чувствовала перед Надькой необъяснимую вину, какая бывает порой у здорового, сильного человека перед заморышем. В то утро Наталья в красном с белыми пуговицами костюме, с искрами сияния промытых шампунем волос источала праздничность и надежность. Татьяна Сергеевна сидела поникшая за столиком, листала телефонный справочник, на приветствие Натальи ответила глубоким вздохом.
— Электролитов опять нет. Жизнь дала трещину. Я правильно говорю, Татьяна? — Голос Натальи звучал звонко и беззаботно.
— Хуже все. Хуже электролитов, — ответила Татьяна Сергеевна. — Отец Лили Караваевой приехал. В проходной сидит. Я его вчера в цех пригласила. Он там сидит, а я здесь — приглашальщица.
Многое в жизни, конечно, происходит случайно. Но всякий случай знает, кому упасть в ноги, кому повернуть судьбу в ту или иную сторону. Татьяна Сергеевна до этого утра думала, что случай по-слепому сделал Наталью профсоюзным руководителем цеха. Видная, слово сказать умеет, знает производство, но таких ведь немало. Но когда в это утро Наталья, набрав трехзначный номер, поздоровалась с секретаршей директора Тонечкой, когда начальственным голосом приказала: «Тонечка, сразу же, как только Артур Михайлович появится, звоните мне», — Татьяна Сергеевна чуть вслух не сказала: «Не зря, Наташа, тебе эту должность всучили, получается у тебя, хорошо получается».