—
На кой дьявол сдалась мне твоя старая ведьма!
—
Да ты погоди, — чуть не хватая Другаса за рукав, уговаривал Ступица.
—
Отстань! — бросил Другас и даже не простившись, быстро зашагал по переулку. Потом, заворачивая за угол, он осторожно оглянулся и подумал: «Он хотел меня поймать на приманку, и сам попался».
Но уже через несколько дней, в кабачке Наума, Другас понял, что и дружба с Суходоловым, и презрительно-насмешливое отношение всех к Ступице — лишь развитие серьезной игры, ставкой в которой была его собственная судьба.
Кто-то из сидящих за столом, вспомнив Ловшина, скверно выругался и сказал:
— Сволочь! Сволочь к нам подкидывают.
На эти слова никто не откликнулся. Молчание встревожило Другаса и он, словно проверяя самого себя, тоже ругнулся и пошел говорить о том, что сволочей кругом полным-полно.
—
Верить с закрытыми глазами нельзя. Смотреть надо. Другой-любой сидит сбоку, а что замышляет — разве угадаешь?
Шухер
двигается потихоньку, не разберешь, с какой стороны.
—
Да?! — не то спросил, не то подтвердил Суходолов, кинув быстрый взгляд на Другаса.
— А ты что? Сомневаешься? — пробормотал Другас. Суходолов не успел ответить, как открылась дверь и вошел Ступица.
—
Подвиньсь! — сказал он и толкнул Другаса. — Еще жив? Даже хорошо, что жив. Мы с тобой еще не всё обговорили.
—
О чем таком с тобой говорить? — огрызнулся Другас.
—
Как о чем?! — удивился Ступица. — Обо многом. О разных там планах. О моих и о твоих. Чтоб потом, значит, к расчету.
—
К какому расчету? — с насмешкой спросил Суходолов.
—
В подробностях точно знаю, — обрадовался Ступица. — Обо всем на свете знаю. И о себе и о Другасе. Обо всем настолько осведомлен, что дальше некуда. Правда, Другас?
Другас со злостью сбросил со своего плеча руку Ступицы.
— Видишь, Семен Семеныч, — Ступица повернулся к Суходолову, — видишь, до чего интеллигентно любит меня Другас? Прямо требует, чтоб я его обнимал. И обнять могу, — захохотал Ступица и обвил руками шею Другаса.
Другас с силой отпихнул Ступицу.
—
Ты это что! — еле удержавшись на ногах, крикнул Ступица и так стремительно кинулся на Другаса, что мало кто заметил блеснувший нож. Но финка полетела в угол. Перед Ступицей стоял Суходолов.
—
Ну, ну, — сказал он спокойно. — Садись! Выпей, Ступица, беленького. Так оно лучше пока.
Ступица схватил стакан водки, торопливо выпил, потом с удивлением посмотрел на Суходолова и спросил:
—
Значит: пусть живет?
—
Да ты выпей еще! — вместо ответа стал уговаривать Суходолов. — Держи стакан!
—
И выпью! — зашумел охмелевший Ступица. — А что амнистируешь, так с тем я не согласен. Возражаю! Заметь: возражает не Ступица, а бывшая личность по имени, отчеству и фамилии…
—
Кому нужна фамилия бывшей личности? — засмеялся Суходолов. — Перестань, Ступица. Выпей еще!
—
И выпью! — еле ворочая языком, ответил Ступица. — Верно: кому потребна моя фамилия? Так что выпью…
Он протянул руку к стакану, но тут же вяло шатнулся, опустил голову на край стола и тяжело заснул.
Такое с ним случилось впервые. И об этом он не любил вспоминать, а если и приходилось, то оправдывался: комедию, дескать, ломал! Но потом, через неделю или больше, когда Атаманчик восстановил всю историю с «комедией», похлопал по плечу и похвалил за «чистую работу», Ступица просто сказал, что Другас «отправился в вечную командировку».
—
В вечную? — повторил Атаманчик и добавил: — Вот ты какой! Пули не пожалел! Не амнистировал, выходит?
— Ты что-то несуразное плетешь, Атаманчик! — запротестовал Ступица. — Неужто в самом деле кто вывел Другаса из
темной
игры? Скажи — пожалуй! А я и не знал! Так что, эх, и хорошая у тебя, Атаманчик, кличка:
атаманчик!
Налей стопку!
В тот самый вечер, когда вот так балаганил Ступица, и
произошел
—
Завершающий разговор Решкова с Кулибиным
— Если б я вел дневники, — сказал Решков, — то написал бы строчки о том, что шагать мне уже больше некуда. И не потому, что сил нет. Просто так. Желания жить нет. Вы меня понимаете?
Кулибин, откинувшись в кресле, смотрел на Решкова и не видел его. Вернее, видел, но очень смутно, в интервалах, случайно возникающих в потоке картин. Картины двигались. Не связанные друг с другом, они возникали и пропадали, восстанавливая события вчерашние и очень давние, подчас настолько незначительные, что трудно было определить, к какому году они относятся.
Вместе взятые, картины воссоздавали историю его дружбы с Решковым, но не в четком чередовании лет, месяцев и недель, а в хаотическом мелькании, очень напоминающем отдельные листки бумаги, выхваченные из тщательно хранимого, но теперь уже разрушенного, архива. Дорогие записки и документы подхватывал ветер, путал их и, наигравшись, лениво оставлял на панели.
Понадобилось усилие воли, чтобы заставить себя вернуться в мир реальных вещей и увидеть обычного Решкова. И всё остальное — знакомое и примелькавшееся. Ту же самую нарядную квартиру с паркетным полом, тот же книжный шкаф, письменный стол и старинные часы в дубовой оправе, украшенной сложной инкрустацией — смесью перламутра, карельской березы и серебра.
Когда впервые столкнулся Кулибин с этими часами? Давно. Лет пятнадцать назад.
Кулибин не помнил, на втором или третьем году революции привел его в свою квартиру Решков, но с отчетливостью восстановил подробности этого несколько странного соприкосновения с судьбой одного из видных чекистов.
Зачем тому был нужен Кулибин? Что это? Каприз Решкова, желание отдохнуть от страшной работы
там? А
может быть искреннее желание душевно поговорить с обычным интеллигентным человеком?
Тогда, пятнадцать или более лет назад, Решков усадил Кулибина на диван, предложил бокал хорошего вина и отличную папиросу. Потом, заметив, что Кулибин рассматривает часы, Решков вдруг сказал, что эти часы — от пола и до потолка — удивительно похожи на саркофаг, внутри которого медленно и обреченно раскачивается диск маятника.
О чем еще говорил
тогда
Решков? О том, что эти уютные комнаты — чужие, что всё, находящееся здесь — чужое, никогда ему не принадлежавшее. В этой квартире, говорил Решков, не так давно сидел
настоящий
хозяин. Сидел на этом диване, и думал о чем-то своем, интересном и очень серьезном.
А вот теперь, через пятнадцать или более лет, тот же самый Решков склонился к Кулибину и спросил:
— Понимаете? У меня нет сил жить. Но я живу. В чужой квартире. Среди всего чужого. А зачем — и сам не знаю. Не знаю, Владимир Борисович! — с тоской воскликнул Решков. — Скажите мне что-нибудь. Не молчите. Это наш с вами последний разговор.
Кулибин хрустнул пальцами. Перед ним был Решков — сегодняшний, с тяжелыми синцами под глазами, с нездоровым цветом лица — последствия наркотиков.
— Не имеете права молчать, вы обязаны спрашивать, чинить допрос, — склонившись над столом, говорил Решков. — Хотя бы потому, что вам придется дописывать ту книгу, которую я так и не увижу, не прочитаю о самом себе, о герое нашего времени.
—
Вы не герой, Леонид Николаевич! Вы — жертва
нашего
времени. Ужас не в том, Леонид Николаевич, что вы
жертва,
ужас в том, что вы, будучи жертвой, вы на жертвенник бессмысленной идеи бросаете другие, хорошие жизни. Вы хотите перестать это делать, и не можете. И не сможете. Почему? Этого я не понимаю. Ведь вы не трус. Вы могли бы остановиться. Но не останавливаетесь. Тут какая-то психологическая загадка.