Убежденый в своем праве произвести расчет, он несколько недель, весь остаток долгой северной ночи, петлял по тундре и тайге, чтоб потом — к весне — прибиться к Томску и затаиться на правом берегу Томи, вглядываясь в далекие еще огоньки фонарей.
«Это около вокзала, — словно убеждая кого-то, сказал он себе и добавил: — Конечно, около вокзала»…
Осторожно двигаясь вдоль реки, он нашел заброшенную охотничью зимовку. Установив, что к ней давно уже никто не подходил, он забрался в шалаш и сразу почувствовал физически непреодолимую потребность отдохнуть. Даже не подумав о том, что можно развести огонь, он — без рассуждений — упал на кучу кедровых веток. Место оказалось удобным и, главное, совсем тихим.
Но стоило лишь ему уснуть, тут же восстановились события последних недель. Поднималось всё. Грязевая каша с шорохом ползла в барабан драги. Барабан вертелся. На барабан как бы накручивалась кинолента, и чем больше накручивалась, тем всё яснее и яснее вырисовывалось теплое и радостное лицо Ксюши… В избе чуть-чуть мерцала небольшая керосиновая лампочка. Она давала света ровно столько, сколько надо. Свети она сильней, было бы хуже, не так уютно и… и вот рванулась дверь и на весь мир кто-то гаркнул: «Руки вверх!»
Уходолов вскочил с кедровых веток. В шалаш робко заглядывало раннее утро. В своей руке Уходолов увидел кольт.
Сунув пистолет в карман, Уходолов потер озябшие руки и покинул зимовку.
Часам к пяти вечера он попал на территорию станции и высмотрел готовящийся к отправке товарный поезд, сумел забраться в один из вагонов, груженных кедровым
кругляком,
отправляемым обычно на фабрики центральных областей.
Если поезд тронется сегодня ночью, рассчитывал Уходолов, то Урал он перевалит на третьи или четвертые сутки, и где-то там, за Уралом, оставит вагон и направится дальше.
Куда «дальше» и где это «дальше» — Уходолов не знал. Ему было известно лишь одно: он обязан двигаться
дальше,
пока не найдет тех, кого надо найти.
Когда поезд уже мерно отстукивал колесами, Уходолов вдруг почувствовал то, что психиатр мог бы назвать «вдохновением ожесточенности». Но таких слов Уходолов не знал. Он просто переживал то, чего никогда не переживал. Затаившись среди кедровых
кругляков,
он это жестокое вдохновение воспринимал естественным правом на убийство и даже видел созданный воображением труп красиво убитого Решкова, о котором будут долго говорить и объяснять, что так бывший чекист Суходолов, под конец захотевший стать
чистым
Уходоловым, расплатился за свою Ксюшу.
Вдруг, и совершенно непонятно почему, Уходолов вздохнул, оторвался от злых мыслей и почувствовал теплоту той душевной боли, которой он болел за Ксюшу, за своего отца тамбовца, за непонятного старика профессора Воскресенского. Но душевная теплота, вначале такая радостная, быстро ослабевала. Руки Уходолова стали вялыми. Голова клонилась всё ниже и ниже. Наконец, пришло решение, что без Ксюши он никому не нужен и неизвестно зачем доживает свои последние дни.
И всё же — это была лишь минутная слабость сильного человека. Уходолов выпрямился, шевельнул плечами и с привычной уверенностью сунул руку в карман. В кармане был кольт.
В конце концов Уходолову удалось покинуть сибирские просторы, перевалить за Уральские горы и где-то, под покровом ночи, распрощаться с кедровым кругляком, чтобы потом, добравшись до Днепра, окунуться в свою прежнюю жизнь в тайниках Киева.
Случилось это, конечно, далеко не сразу. Был даже такой момент, когда он серьезно задумался над вопросом: стоит ли возвращаться в Киев?
В сомнениях и колебаниях он прожил две недели в Вологде. Дни там тянулись бесконечно долго, а ночи заполнялись сновидениями, зовущими туда, к Полярному кругу, в поселок, в котором горел домик. В этом домике осталась Ксюша.
Уходолов просыпался и, проснувшись, долго смотрел в темноту и казалось ему, что всё прежнее — и выстрелы, и вспыхнувший на полу керосин из сброшенной им лампочки — всё сейчас повторится.
Наконец, он не выдержал, и как-то ранним утром, поправив кольт в кармане, вышел на улицу, слился с рабочими, идущими на смену. Потом, оторвавшись от них, он попал на вокзал и втиснулся в переполненный вагон.
Дальше были пересадки… Были другие поезда, в которых Уходолов двигался на юг.
Автор обгоняет это движение, переносится на берега
Днепра, чтобы рассказать
—
О Тобаридзе, Атаманчике, Другасе, Ступице и других
Тобаридзе попал в Киев после того, как отсюда — совсем неожиданно и навсегда — исчез Уходолов.
Никто в точности не знал, какая судьба привела Тобаридзе в эту странную и острую жизнь. Лишь по иногда бросаемым пристальным взглядам Атаманчика можно было догадываться, что ему известно о Тобаридзе такое, чего никто не знает. Но Атаманчик молчал, вместе со всеми удивляясь
особенностям
Тобаридзе, его умению говорить, играя глазами, в которых удивлявшее всех благородство могло сразу же смениться не рассуждающей свирепостью.
Окружающие Тобаридзе, даже не понимая почему так произошло, очень скоро признали его не только своим, но и главным, и поверили в него, как верят, что днем — светло, а ночью — темно.
А Тобаридзе? Он посмеивался.
— Вы слепые, — говорил он. — У вас был Уходолов, а вы его не разглядели. Я — что? Вернулся бы Уходолов, я бы ему в ножки поклонился и радовался бы ему. А вы передо мною пляшете.
Тогда кто-то, кажется Ступица, заспорил, сказал, что как такое можно думать о человеке, которого не знаешь и которого в глаза не видел.
— Я всё знаю, — махнул рукой Тобаридзе. — И потому кинулся, к нему. Всё я знаю об Уходолове, — повторил Тобаридзе. — И вы знаете, да только вы не понимаете его. Судьбу его не понимаете! Для вас что? Финка — пистолет — мокрое дело — хаза — шалман… Вот и всё ваше тут! — говорил он, и трудно было понять, что это: насмешка или сожаление?
Очень часто говорил он, улыбаясь, такими вот малопонятными словами. Они никого не обижали. Наоборот, слушающим даже нравилось, что Тобаридзе посмеивается над ними очень элегантно, без паскудных слов, и до того душевно, что даже Ступица чувствовал себя каким-то другим и не совсем обыкновенным.
Как-то, всегда молчавший, Атаманчик пристально посмотрел на Тобаридзе и сказал:
— Видишь ли, Тобаридзе, ты не одинокий нам. Ты — особый. Ты, может быть, большой интеллигент. Об этом все наши догадываются и в тебя верят. Хоть и не знают, откуда такая твоя сила. А я вот знаю. Ты, брат, действительно стоишь того, чтоб перед тобой шапку снять! Ты такое сделал, что вряд ли другой который на то способен. И об этом таком, тобою сделанном, кой-кто знает. К примеру, тот же самый Уходолов, с которым, ты говоришь, тебе хотелось бы стоять рядышком. И еще один такой есть…
Тобаридзе — это была неожиданность для всех! — прищурившись, следил за шевелящимися губами Атаманчика и вроде бы что-то такое вспоминал. А когда вспомнил, то глаза его заблестели, посветлели, заиграли яркими точками.
— Уходолов знает? — спросил Тобаридзе. — Верно! А кто тот «еще один»?
—
Нету Уходолова, — ответил Атаманчик. — Если б он был, он бы сам рассказал. А «еще один»… стоит ли о нем поминать?
—
Уходолова, конечно, нет. А всё ж таки, кто «еще один»?
—
Тот «еще один», — Атаманчик посмотрел в лицо Тобаридзе, — тот самый «еще один». — я.
—
Ты?
—
Точно.
—
Как же так?
—
Да так. Может помнишь, Тобаридзе, того… ну… особоуполномоченного по оперативным делам.
—
Это кого?
—
По фамилии Перно. Который любил сам вести допросы таких, как ты, Тобаридзе. Помнишь, как тебя схватили в Рязани? Тогда вот сам Перно приехал туда, чтобы доставить тебя в чека, на Лубянку, а по дороге, в вагоне за решетками, толковать с тобою. Перно любил разговоры с интеллигентами, чтобы потом, после душевной беседы, поглядеть, как расстреливают в подвале таких, как ты. Наедине с тобою сидел Перно в вагоне, окна которого были в решетках. Толковал. Даже смеялся. А что после смеха случилось… ну… об том ты сам получше знаешь, — закончил свою длинную речь малоразговорчивый Атаманчик.