Владимир Чельцов ходил как одержимый по улицам Москвы. Он понимал, что это безнадежное занятие. Шансов встретить Лапшова в огромном городе — практически никаких. Но он ходил и ходил…
— Надо искать, — повторял наставник Чельцова Александр Сергеевич Сальников. — Мы не можем упустить бандитов…
Тут Автор опять должен заметить, что нежданно-негаданно появляющийся Собеседник любил резонерствовать. Он и теперь просил учесть, что состоялись торжества по случаю пятидесятилетия Октября, что пятьдесят партийных лет — это и завершение строительства социализма и начавшаяся прекрасная эпоха коммунизма, а вообще — прошло полвека советской власти — и Советский Союз заселен н
овыми
людьми, массами, живущими любовью к партии и исповедующими — всеми без исключения — одно единственное мировоззрение, записанное в третьем варианте партийной программы, кстати сказать, разработанной Никитой Сергеевичем Хрущевым.
— Я мог бы, — доверительно шептал Собеседник Автору, — привести десятки цитат, ленинских, сталинских, хрущевских и так далее, убедительно доказавших миру, что «все советские люди беспредельно преданы делу коммунизма». Но для цитат у меня нет времени. Возвращаюсь к очерку «Сотрудник МУРа», рассказывающему о событиях 1967 года не где-то в глухомани, а в столице, в Москве, в 1967 году пышно праздновавшей пятидесятилетие Октября. Торжества — торжествами, но вот этот очерк «Сотрудник МУРа» не только смеется, гогочет над марксизмом-ленинизмом, над тем, что каждый советский человек живет единым мировоззрением и что все советские люди преданы делу коммунизма. Кстати, вы не забыли, что в этом очерке идет разговор об «интеллигентных бандах» и что за ними — в Москве — охотится майор Чельцов? Не забыли?
Однажды около магазина на улице Горького Чельцов заметил странную пару. Она шла в легком платье, а он — в плаще, подняв воротник. Был уже вечер, а он — в темных очках… Чельцов зашел сбоку, вынул фотографию. Толкнул своих двух ребят…
— Он, беру…
Около вестибюля гостиницы Чельцов мгновенно схватил Лапшова под подбородок, скрутил руку бандита, потянувшуюся за пистолетом… еще через несколько дней была арестована вся шайка.
— Дальше, остальное, — усмехнувшись, сказал Собеседник, — как в кино. Крупным планом: агент МУРа Чельцов и «интеллектуальный» бандит Десятков — помощник Лапшова. А в общем — читаю очерк:
…Лапшов был главарем банды… Десятников занимал пост начальника штаба банды, потому что он, по образованию, инженер. Он тщательнейшим образом готовил каждый налёт. И вот теперь сидит перед майором Владимиром Чельцовым.
—
Вам помог случай, — цедит Десятков, — а то бы вам, со всем вашим аппаратом и техникой, не догнать меня, как Ахиллес не догонит черепаху. Впрочем, пардон, я забыл, где я…
—
Вы полагаете, — говорит Чельцов, — Зенон всё-таки прав? Может быть, в этом самая ваша большая ошибка? Вы забыли…
—
Пардон, — брови Десяткова ползут вверх, — я в МУРе или в институте философии? Вам, случайно, ничего не говорит такая фамилия — Эйнштейн?
—
Что ж, давайте о квантовой механике поговорим. Но не лучше ли к делам земным перейти. Где действуют, увы, помимо ньютоновских и уголовные законы…
…
.Бандит с высшим образованием заговорил…
— Диалектика? — спросил напоследок Собеседник, и ушел, оставив на столе «Известия».
«Документ к диалектике Октября», — подумал Автор, разглядывая газетную страницу. Потом он ее отодвинул и принялся за свои давние записки и заметки, чтобы показать —
Переплетение судеб Кулибина, Решкова и Суходолова
Бывали минуты, когда Кулибин, потрясенный откровенностью Решкова, спрашивал:
—
Зачем вы так?
—
Не знаю, — обычно отвечал Решков, но однажды, словно не выдержав, придвинулся к Кулибину и зашептал:
— Знаю! Потому что уже давно понял: лишний я всем и никому не нужный. Как бельмо на глазу.
Кулибину показалось, что Решков пьян. Нет, не пьян, должен был признать Кулибин, и тут же обратил внимание на глаза Решкова, блуждающие и как будто не могущие остановиться на чем-то определенном. Безвольные, они неуверенно кидались из стороны в сторону, словно старались поспеть за степным ветром, тоже неизвестно куда спешащим.
Ему до боли стало жалко этого большого, растерявшегося перед жизнью человека.
—
Попробуйте, Леонид Николаевич. Хотя… что-то изменить вы не сможете, но сами, сами неужели не можете измениться?
—
Разве я об этом не думал? — ответил Решков. — Думал. Много раз. И пришел к выводу: не в то окошечко я заглянул. По ошибке, быть может. Да только с тех пор пошло всё шиворот-навыворот. Вот такой случай. Он вам может сгодиться. Для вынесения приговора мне, по моим же собственным признаниям… признаниям добровольным, не добытым Лубянкой.
—
А если уже довольно признаний, Леонид Николаевич? Тогда что?
Решков растерялся. Потом схватил руку Кулибина, и как будто боясь, что тот убежит, стал приглушенно говорить о своем детстве, о полковнике Мовицком и его дочери Ирине, говорить обо всем, ничего не утаивая, до мельчайшей подробности и так выразительно, словно читал кем-то составленные мемуары.
—
Неужели всё это правда? — вздрогнув, спросил Кулибин.
—
Правда, — равнодушно подтвердил Решков. — Это правда обо мне, Владимир Борисович. От нее нельзя отгородиться какими-то «смягчающими вину обстоятельствами». Их нет, Владимир Борисович, нет их — этих
обстоятельств.
Жутко признаться, но не обстоятельства создали меня. Я
— создавал обстоятельства. Помните Суходолова? Это он себя, меня, всю нашу партию назвал «молью». Философ или социолог ту же самую мысль Суходолова выразил бы каким-то другим, глубоким и значительным словом. Суходолов — не философ! Крестьянский сын, тамбовец, сущность всего определил понятной ему
молью.
Убедительно? Очень! Хотя бы потому, что моль неприметно, постепенно губит всё. Вплоть до жизни растения. Образ символический? Да, и потому, что он совсем обычный, он и возник перед Суходоловым… в этот критический момент. Он уже наступил, этот
критический
момент. Я уверен в этом. Убежден в том, что у Суходолова накапливаются силы. Он выпрямляется. Начинает трезво смотреть на жизнь и оценивать свое место в этой жизни. Что случится с Суходоловым завтра, через месяц или год? Но он уже перестает быть «молью». Героизм? Подвиг? Измена? Вряд ли одним из этих слов можно что-то определить и объяснить. Да и зачем? Ясно, что Суходолов двинулся к чему-то иному. Перед этим его движением я преклоняюсь, хотя… хотя потом, позже, когда — трудно сказать? — когда он уйдет, начнется охота за Суходоловым. И в этой охоте я приму участие. А когда его схватят, то. Вы, конечно, Владимир Борисович, с удивлением слушаете и даже недоумеваете: что дает мне право рассуждать о какой-то измене Суходолова, о будущей охоте? Права у меня нет, но что Суходолов уже «не наш» — утверждаю. Станут ли с ним рассуждать, когда его, потом, поймают? Нет, его уничтожат с таким же равнодушием, как до него уничтожались миллионы. Кто его уничтожит?
Моль.
Запомните это, Владимир Борисович. Для вашей книги. Книга должна быть. Она нужна. На ее страницах необходимо сохранить действительность, чтобы жизнь не ушла куда-то за ширмы, в густую тень, где так вольготно размножается
моль.
—
А если моль сумеет загнать жизнь за ширмы? — задал вопрос Кулибин. — Тогда что?
—
Тогда и вы, и дети ваши, и дети детей ваших будут жить за ширмами.
Моль
продолжит свою ложь до бесконечности.
Моль
стремится существовать только для себя, плодиться дальше и по партийно-наследственным законам воспроизводить подобное себе. С разговорами, что это и есть настоящее счастье. Для вас всех. Для ваших потомков. От этой лжи
моль
никогда не откажется. Да и невозможно от нее отказаться. Ложь требует постоянной пищи, то есть новой лжи. Каждый раз новой, очередной, генеральной, соответственно утвержденной.