Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

За дверью была пустота. Феликс Вольский поднял голову. На самой верхней лестничной площадке чуть-чуть светилась крохотная электрическая лампочка.

Он быстро взмахнул на третий этаж. Сердце гулко отсчитывало, он и

сам не знал — что? Прожитые годы или остающиеся минуты? Так и не разобравшись в сигналах своего сердца, он глянул вниз, в лестничную клетку. Внизу была темная бездна.

В тот самый момент, когда Вольский разглядывал эту бездну, вдруг погасло электричество. От неожиданности он вздрогнул, потом посмотрел в окно и убедился, что свет потух и в редких уличных фонарях.

В подъезде уже раздавались голоса. Кто-то что-то приказывал, кто-то начал зажигать спички, в колеблющемся свете которых Феликс Вольский успел заметить черные усы, вздернутые кверху.

Потом раздались шаги двигающихся по лестнице. Навстречу шагам осторожно пошел Вольский. Наполненное темнотой пространство между ним и чекистами всё сокращалось. Наконец, он остановился и медленно поднял кольт. На площадке второго этажа вспыхнула спичка, и Вольский, стреляя, рванулся вперед.

Команда, спотыкаясь на убитых и раненых, кучей загремела вниз, к выходу. За чей-то труп зацепился и Феликс Вольский, но удержался на ногах.

Теперь Фундуклеевская перестала быть ловушкой. Еще несколько раз выстрелив, он попал в какой-то проходной двор, перелез через стену и очень скоро оказался в хорошо знакомом районе Львовской площади, на стыке со Львовской улицей.

Здесь он остановился и прежде всего проверил пистолет: магазин был пустой.

«До чего ж я не осторожен, — подумал он, — даже для себя пули не оставил».

Об этой своей мысли, через какое-то время, корнет Вольский сказал полковнику Лукашевичу. Полковник Лукашевич слова корнета записал в свой дневник. Этот дневник Автор не только видел, но и читал.

Как сложилась дальнейшая судьба Феликса Вольского — Автор не может сказать. У него нет достоверных сведений. Мелкие же заметки, сохранившиеся от тех, уже давних лет, настолько сбивчивы и, подчас, противоречивы, что Автор не хочет на них ссылаться, хотя бы потому, что где-то в душе шевелится надежда: Феликс Вольский еще может жить.

Теша себя такой призрачной надеждой, Автор строит иллюзию, что книга «Моль» попадет в руки

живого

героя

действа,

почему и считает возможным привести…

Дополнительные штрихи к нелегкой судьбе корнета Вольского

Мохов знал, что его косящий левый глаз пугает людей и заставляет их растерянно отворачиваться. Он ненавидел этот свой собственный глаз, отвратительный, как клеймо, и жуткий, как проклятие.

Ненависть эта была странной. Он испытывал ее только наедине с самим собою. Когда же ему приходилось разговаривать с тем, кого приводили к нему в кабинет под конвоем, он наклонял голову так, чтобы

враг

сразу натыкался на его мертвый и вместе с тем коварно изучающий глаз.

Обычно в его руки попадали враги-интеллигенты, и тогда происходил не допрос, не следствие, а издевательство, вызванное завистью к чужим умным лицам, к высоким лбам, к глазам, в которых Мохов не мог не заметить превосходства жертвы над палачом.

Зависть делала его равнодушно жестоким и беспощадным. Сознавая это, ему всё же хотелось иногда похоронить мысль о зависти и в самом себе обнаружить нечто возвышенное и оправдывающее.

Поиски ни к чему не приводили. Возникавшие представления об идейности, преданности партии, о величии Октября он отбрасывал. Потому что всё это он сам насаждал и всему этому знал подлинную цену.

Сколько судеб он перечеркнул? Статистикой он не увлекался. Цифры его не тревожили. Совесть — молчала, и лишь сознание, что

враги

— отличные от него люди — вызывало дрожь.

Необычность врагов удивляла Мохова и, в конце концов, заставила подумать, что он мог бы их даже полюбить, если бы сам был хоть чуть-чуть похож на них. Но сходства не было и не будет. Никогда. Окончательность этого

никогда

и порождала дикую злобу к тем, к иным людям.

И всё же Мохов с мучительной настойчивостью пытался утешать себя тем, что он такой же, как и эти

интеллигенты,

что и у него могут быть глубокие чувства и светлые мысли. И даже некоторое родство с врагами. Соблазн

родства

был настолько велик, что ему хотелось создать свое собственное «генеалогическое древо», пусть и не особенно пышное, но правдоподобное: с дедом, который имел Георгия какой-то степени за взятие Шипки или за оборону Севастополя. Оформить эту выдумку Мохов всё же не рискнул, боясь что-то менять в своей безукоризненной пролетарской автобиографии, хранящейся в партийных архивах.

Мохов пошел по пути внешних признаков, делающих его похожим на тех,

других.

Он менял белье, ходил в баню, аккуратно брился и любил новые костюмы. И убедился — что это не помогает, что он остается самим собою, ощущает разницу между собою и

теми

в физически осязаемой грязи, лежащей не на нем, а в нем. Это его удивляло, и он в недоумении задавал себе вопрос: почему обовшивевшие в подвалах Лубянки, все эти

типы,

выглядят благородно? Почему еще не пойманный враг Феликс Вольский, фотографию которого недавно рассматривал Мохов, тоже благороден? И почему, наконец, точно такое

внутреннее

благородство очень и очень часто обнаруживал он, Мохов, даже в лицах самых обыкновенных стариков крестьян, хотя большие их руки грубы и мозолисты?

Мохов злобно передернул губами, признав, что следов благородства на нем не появится, и что все его упражнения перед зеркалом и новые костюмы ничему не помогут.

Что остается? Самая примитивная ненависть к другим, иным, и не только к тем из чужого и чуждого ему мира, но и к своим, с кем он, Мохов, связан круговой, кровавой порукой.

Ну, вот хоть бы секретный агент Прошков, о сложной и таинственной работе которого, кроме Мохова, знали еще два-три человека.

Прошкову доверяли и этим он очень гордился. Гордость увеличивало сознание, что чека, при помощи таких как он, Прошков, знает всё и обо всех лучше, чем отец и мать о своих детях. Но Прошкову и в голову не приходило, что в управлении зафиксирован и каждый шаг его самого, Прошкова, и что Мохов злобно посмеивался, читая

сводки,

в которых черным по белому было записано о безуспешных попытках Прошкова добиться любви очаровательной Соньки, первоклассной

наводчицы,

агента, скрывающегося под кличкой «Золотуха».

Мохов с некоторым даже удовольствием следил за «игрой в любовь», причем иногда подмигивал и напевал: «Понапрасну, Ванька, ходишь, понапрасну ножки бьешь!»

Но как только в одной из сводок появилось сообщение, что Прошков уговаривает Соньку бросить

дело,

оторваться от

агентуры,

Мохов увидел и в Соньке и в Прошкове каких-то уже не своих, чужих, тех, к кому он не мог не чувствовать зависти.

Прошков ничуть не удивился, получив

код:

зашифрованный приказ явиться к Мохову на квартиру. Это происходило более или менее регулярно, а так как Прошков был из числа особо

темных,

то в целях конспирации с ним разговаривали где угодно, но не в помещениях чека.

В точно указанное время Прошков позвонил.

— Заходи, — открыв дверь, приказал Мохов. — Садись.

Прошкову сразу стало неуютно. «Что-то стряслось», —

подумал он, наблюдая за дергающимися губами Мохова.

— Как у тебя с Сонькой? — в упор спросил Мохов. — Молчишь? Перевоспитанием занимаешься? Учти: Сонька нам нужна. Когда

придет

время — мы ее так перевоспитаем, что и следов не найдешь.

45
{"b":"233914","o":1}