Примерно полдня он провел в громадном здании, расположенном в центре села. В здании было всё: и милиция, и партийный комитет, и отделение госбезопасности, всё — имеющее прямое отношение к управлению лагерями.
Встретившись с нужным начальством, что-то записав, кому-то сделав замечания, Решков направился к школе.
Чем ближе она становилась, тем нерешительнее шагал Решков.
«А может быть и не нужно? — наконец спросил он себя. — Может быть, лучше вернуться, потребовать катер, отправиться в Омск, дождаться поезда и…»
Но тут он вспомнил, что послал письмо сюда, в эту школу, о том… и он как бы перечитал вновь это письмо, написанное учительнице Ирине Мовицкой. В письме была просьба еще раз встретиться, теперь уже действительно в последний раз, для последнего разговора. Он просил об этом. Он указал день: 20 июня.
Сегодня и было 20 июня.
Решков вошел в школу. Убиравшая коридор сторожиха спросила:
—
Вы к учителке? — и добавила: — Вон туда. Идите за мной.
—
Спасибо, я знаю, — ответил Решков.
В конце коридора была знакомая дверь. Решков подошел к ней, постучал и, стоя на пороге, тихо сказал:
—
Здравствуйте, Ирина…
—
Зачем вы здесь? Ведь вы уже тогда сказали: «В последний раз». Но заходите… Садитесь.
Он опустился на тяжелый сосновый стул, не обратив внимания, что Ирина продолжает стоять опустив руки.
От этих рук он не мог оторвать взгляда. В этих руках, так ему казалось, было его спасение. Если бы они были протянуты к нему…
— Вы знаете, — медленно сказала Ирина, — как мне страшно встречаться с вами. И не потому, что я вас боюсь, а потому… потому, что я ненавижу вас. Даже не вас, а всё то, что вы собой олицетворяете. Зачем вы опять приходите?
Продолжая сидеть и всё так же рассматривая ее руки, Решков, задыхаясь, начал убеждать Ирину, что не о любви к ней он будет говорить.
— Ирина, поверьте мне. Сегодня — решится для меня всё. Сегодня станет моим последним свиданием с вами. Я хочу, я обязан сегодня, перед тем, как распрощаться с вами навсегда, сказать вам всё. А потом…
По дрожанию губ Ирины он догадался, что она предложит ему тут же «сказать всё», чтобы сразу положить конец всему.
— Ирина. Только не здесь. Пожалуйста, исполните мою просьбу: пойдем к реке. Мне тяжело здесь. Прошу вас.
Она взяла вязаную кофточку.
— Хорошо. Идем…
Школа стояла на краю села. От школы, среди соснового молодняка, вилась тропинка.
Дойдя до места, где тропинка раздваивалась, Ирина остановилась.
— Видите, — сказала она, — одна — вправо, другая — влево.
Он посмотрел и вправо и влево, и сказал: — Да, символ.
— Значит? — спросила Ирина.
— Всему конец, — произнес Решков. — Вы для меня, Ирина, всё. И потому что вы всё, самого себя я отвергаю. Я знаю себе цену. Подумайте только: в каждый свой день я входил как в соседний двор, в котором всегда висит чье-то рваное, плохо выстиранное и скверно пахнущее белье. Я устал и спокойно читаю подписанный мне приговор. Не вами составлен этот приговор, Ирина, и не кем-то другим. Он составлен мною. Понимаете? Думаю, что понимаете. Во всяком случае вы догадываетесь, что вот такой, сегодняшний, я начался давно, с тех пор, как во мне стало собираться, накапливаться раздражение против любого, позволяющего себе быть хоть чуть-чуть, но всё же другим, не похожим на меня и на тех, с которыми я вот уже столько лет стою рядом.
Он помолчал и тихо добавил:
—
Вот в чем дело, Ирина.
—
Как всё это ужасно, Леонид Николаевич.
Он вздрогнул от радости, услышав свое имя. Душевная щедрость Ирины взволновала его и смутила. «А что, если она протянет мне руку? — спросил себя Решков, и тут же ответил: — Я не имею права принять ее руку. Это было бы обманом».
Так сказав самому себе, он с гордостью подумал о том, что наконец-таки обрел силу честно посмотреть на себя, на Леонида Николаевича Решкова. Словно боясь расстаться с собственной
честностью,
он принялся разрушать ту, недавнюю, надежду. И чтоб от надежды ничего не осталось, чтобы раз и навсегда уже не было бы за что цепляться, он посмотрел прямо в глаза Ирины и сказал:
— Как всё ужасно. Это ваши слова, Ирина. Действительно, ужасно! Ничего поправить нельзя. Нельзя! — чуть ли не крикнул он. — Простите, я что-то сбиваюсь, путаю, не о том говорю. Но всё равно. У меня был некогда помощник. Из тамбовских крестьян. Суходолов. Сильный человек. Потому что он сильный, он ушел от меня, от таких, как я. Это он и меня, и себя, и всех таких назвал
молью.
Он мог бы стать святым, этот Суходолов. Он перестал быть
молью,
и превратился в тех, кого обычно называют врагом. Но до этого — он был моим другом. Я его погубил. К чему я всё это выкладываю? К тому, может быть, что однажды, может быть и не однажды, сидел у меня Суходолов, слушал мои рассуждения и согласно кивал головой. А потом сказал: «Всё правильно, товарищ Решков. Ты интеллигент. Так что просвещай и дальше мужицкого сына». Я тогда улыбнулся и ответил ему: «Тебя просвещать трудно. Ты — умный, и какой-то зоркий, хоть и прячешь всё это за
сыном
мужицким». Суходолов не ответил на мою улыбку улыбкой. «Чего там трудно! — заспорил он сурово. — Я перед тобою — дуб дремучий. Безо всякой хитрости я тебе скажу: всё у тебя гладко. До чрезвычайности гладко. Ты мне доказал и ты меня убедил, что человек состоит из воды и еще там какой-то разной ерунды, и что не следует искать в человеке душу, скажем, или совесть. Спасибо! Всё это может быть и так. Да только скажи мне, товарищ Решков, ответь: и ты из воды и прочей мелочи? Ладно! Тогда объясни мне, почему к тебе, я это точно знаю, идут к тебе тени разных человеков, которых ты в подвалы отправлял. Или, вот, того же самого господина полковника Мовицкого, которого… Вот это всё ты мне растолкуй, товарищ Решков».
Ирина отшатнулась и теперь Решков видел ее ставшее белым лицо. С трудом передохнув, она спросила:
— Для чего… для чего вы такое вспомнили?
Решков посмотрел на разбегавшиеся в разные стороны тропинки.
— Вот видите, — сказал он. — Одна — туда, другая — сюда. Вы — вправо, я — влево. И всё. Сегодняшний день — последний. Зачеркните меня. Но перед зачеркиванием, Ирина, попробуйте… я даже боюсь произнести это слово… Вот вы… как бы это сказать? Да, вы находите утешение в Евангелии, в учении Христа. У меня нет никакого утешения. А ведь Он, Христос, заповедал прощать. И не один раз. Им было сказано прощать врагу своему… может быть я что-то путаю, не в этом дело! Прощать не один раз, не знак), кажется до семижды семидесяти раз. Почему вы не хотите только однажды, только раз простить? Перед тем, как моя дорога пойдет вон туда, а ваша — туда.
Он говорил и видел, как страдает от его слов Ирина. Ему даже показалось, что она вот-вот упадет на развилке тропинки и никогда больше не поднимется.
«Нет, только не это, — подумал Решков. — Она должна
жить».
Сразу и совершенно неожиданно пришло решение предложить ей уехать отсюда. Куда? Куда она пожелает. В любую страну. Стоит лишь захотеть, он — всё остальное — сделает.
Об этом он и сказал. Она спокойно ответила:
—
Нет.
—
Почему? Поймите: вы уедете со мною. И там, где вы захотите, я вас оставлю, чтобы больше не напоминать о себе. Какой вы клятве можете поверить? Не знаю. Может быть такой… такой страшной клятве, клятве кровью вашего отца, Ирина.
—
Нет, — повторила она. — Мне тяжело смотреть на вас.
—
Странно, — прошептал Решков. — Точно так же говорил мне несчастный Суходолов. Он тоже однажды сказал: «Мне тяжело смотреть и на вас, Леонид Николаевич, и на самого себя. Потому я люблю ночь». Когда же я ответил ему: «Не понимаю», он удивился. «Чего, — говорит, — не понимаете? Я вот знал, — говорил Суходолов, — одного мужика, крепкого крестьянина, что ли… а правильнее — то был мой отец. Он вечно что-то корчевал и новую землю поднимал. А когда у него спрашивали, зачем, дескать, Кузьмич? Разве у тебя мало земли? Мой отец отвечал: „Что на той земле родится, мне доподлинно известно, известно, что растет и как получается. А я хочу посмотреть, что из этой
пустоши
выйдет“». Вот, Ирина, я тоже хотел заглянуть в
свою
пустошь. И ничего у меня не получилось. А знаете почему? Потому что внутри у меня — ничего. Совсем ничего. И сам я весь в окончательной пустоте. Ни единой живой травинки вокруг, и я понимаю, что ее и быть не может. А почему? Я у самого себя допытывался, почему мне некуда шагать? И сам себе отвечал: да потому, что начинают шагать от чего-то. А мне не от чего было шагать, так-таки окончательно не от чего.