Иван слушал с удовольствием, да вдруг встревожился, что-то в его детской голове просмеркнуло:
— А зачем завещание? Это ты зачем говоришь?
— Да та-ак, — протянул отец. — Я давно уж его написал, когда ещё в Орду за великим княжением ездил. Потом ещё одно написал.
— А мы в Сарай едем?
— Сейчас не в Сарай. Татары в Крым откочевали, в летнюю ставку зовут, вроде на отдых. А дань-то тоже не забудь прихватить, Иван Данилович! Вишь, сколько возов? С прошлого года им не плочено.
— Ты ведь никогда не умрёшь? — помолчав, спросил Иван.
— Конечно, никогда, — согласился отец. — Аль ты боишься? Нет, николи с нами этого не случится... Ни ты, ни я не помрём. Протасий! Скажи, чтоб привал трубили. Коней кормить пора.
Притрухал верхом Протасий.
— Уже голова к реке заворачивает, князь. Все устамши. С самой зари-мерцаны идём.
— Хорошо ли место-то?
— A-а, где ни стал, там и стан! — крикнул Протасий, отъезжая.
— А что останется от портов моих да поясов серебряных, то раздадите по всем попьям и на Москве, — вдруг прибавил отец. И сердечко у Ивана сжалось. Ему хотелось заплакать, но он переборол себя, только молча крепче ухватил отцову руку.
2
Мимо окна, обращённого к горе, с тихим шорохом проскакал камень и где-то внизу плюхнул в запруду. Несмотря на жаркий день, в келии было прохладно и темно. Высокие буковые деревья карабкались на вершину, тянулись к солнцу светло-серыми гладкими стволами в тонкой коре. Кроны их качались от неслышимого здесь, внизу, ветра, и солнечные пятна ползали и плясали на полу, на белёных стенах, то зажигая на мгновение золотом бронзовое распятие, то выхватывая и кровавя сизо-голубой баус — камень в окладе иконы Богородицы.
Феогност сидел в простом деревянном кресле, сделанном из того же бука, и чувствовал отдых в теле, равновесие в мыслях, спокойствие в душе. Он вспомнил два года, проведённые в такой же келии на Афоне, и усмехнулся: далеко же ты убрёл, Феогност! В оковах монашества жизнь его была тем не менее бурной, лишённой внешнего постоянства, столь переменчивой обстоятельствами, что иному мирскому человеку через край бы хватило. Но укрепа внутренняя нерушима была, неколебима. С нею он оставался, как в броне, при любых превратностях судьбы, в нищей рясе и в торжественном облачении митрополита, при высших знаках почитания и в грубом унижении, которого немало довелось пережить и не меньше ещё предстояло.
Всё время афонского послушания он трудился со счастливым тщанием, потому что любил знания. Чем богаче становились его знания о мире, тем больше восхищался он и благоговел перед сложностью премудрости Вседержителя, Творца неба и земли. Более всего охочлив был Феогност на языки. Кроме русского познал за два года церковнославянский, на коем службы правят и в Сербской митрополий, и в Болгарской. Помогали в учений болгарские насельники из монастыря Зографа, и сербы из Хилендарьского монастыря, и русские иноки из монастыря Святого Пантелеймона, уже свыше полутора веков отданного им и потому ещё называемого Старым Руссиком. Прислужник Фёдор, назначенный патриархом, оказался действительно сведущим и понятливым и, когда Феогност наконец заговорил по-русски, много чего обсказал ему про обычаи, привычки и особенности своего народа. Нельзя было не отметить, что не хвалился и не гордился, плохого не скрывал. Было в его рассказах, что умиление вызывало, а иное удивляло немало. Приходил обычно Фёдор лесной дорогой с полной пазухой орехов, большой был до них любитель, ими одними никак и питался, садился на открытой террасе и, разбивая орехи камнем, рассказывал, как почитают у них на Руси святителя Николая Миликийского[29], в каждой избе его образ непременно имеется, какой великий праздник у них Покров Пресвятой Богородицы, как народ набожен и сострадателен, жесток и простодушен, честен и легко клятвопреступен, не жалует ратей, но воюет почти непрестанно, задушен татарскими данями, но всё равно богат и славен и в надежде на освобождение и мирное устроение жизни возносит свои молитвы. Патриарший добровольный выход[30] русичи платят исправно, но мечту имеют — уж не обижайся, грек! — чтобы митрополит у них был из своих, а не греческий, как покойный святитель Пётр был, но его святейшество сейчас не дозволяет, и восемь русских епископий пока вдовствуют.
Слушал его Феогност и по выработанной долгими усилиями привычке к сдержанности и отсечению воли старался не гадать, по какой надобности нагружается он сейчас таковыми сведениями и в чём они ему пригодятся. Только вспоминалось почему-то, что Юстиниан Великий, мрачный деспот и сокрушитель язычества, по происхождению был славянин и заложитель собора Святой Софии[31].
С большим волнением воспринял Феогност посвящение в митрополиты Русской Православной Церкви, дивясь дальности умыслов о нём патриарха, мудрости его руковождения кроткого, глубине советов, которым не раз ещё предстояло следовать, когда уж и сам патриарх в жизнь вечную отойдёт. Немалый жизненный опыт подсказывал Феогносту, что им получено благословение на трудное служение. Не о чести он думал, не о власти полученной — о том, как ответ держать придётся перед Тем, Кто спросит в назначенный Им срок. А ещё: как вести паству, ему порученную, между деспотством и смирением христианским, удерживая силу первого, не давая отчаяться второму. Вот о Юстиниане-то и думалось. Да разве только император тому пример, что гордыня борет в человеке образ Всемилосерднейшего, ужасается сама себе, падает ниц, затопляема горячим раскаянием, но взмывает ино опять в пущем жаре и ослеплении.
Как ни странно, он, монашествующий с отрочества, сейчас, осенённый митрою, мучим был главным вопросом: готов ли я к духовному окормлению вверяемого мне народа, коего не знаю хорошо, чьей жизни глубинной не чувствую, но жажду с Божией помощью все силы мои положить вместе с этим народом на алтарь добра, справедливости, милосердия?
По рассказам паломников и купцов знал он, что неведомая Русь, куда определён он архипастырем, лежит в краях северных, суровых. Высоко назначение, но расставаться навсегда с блаженной Византией было и жаль и страшно. И он не торопился с отъездом из Константинополя, стараясь как можно больше выведать и о трудностях предстоящего пути, и о том, что ждёт его в столице будущей митрополии.
Сама столица-то и смущала больше всего. Не Киев и не Владимир, что служили изначально местопребыванием русских церковных владык, и даже не Тверь, где правит великий князь Руси Александр Михайлович, а какой-то городишко с ничего не говорящим названием Москва. Предшественник Феогноста, недавно почивший в Бозе глава Русской Церкви Пётр, почему-то начал управлять митрополией именно из Москвы и преемнику своему наказал оставаться в ней.
И с преемником его тоже нескладно получилось. Пётр перед кончиной сам подготовил себе смену — прочил на кафедру архимандрита московского монастыря Фёдора. Патриарх, однако, отверг московского претендента, сказал Феогносту:
— Поезжай без колебаний и сомнений, поелику Фёдора прислал нам не великий князь Александр, а удельный московский князёк Иван, почему мы должны соглашаться с ним?
Правильно судил вселенский патриарх, да только, пока решалось дело, на Руси великие изменения произошли: кесарь Золотой Орды Узбек разгневался на Александра Тверского, лишил его власти, а великим князем сделал Ивана Московского. Стала, значит, Москва отныне стольным городом Руси, и как там теперь встретят греческого ставленника? Не прогонят небось, однако же и малая неприязнь будет для духовного владыки оскорбительна. Патриарху это тоже было ясно, но менять решения своего он не стал. Слово его непререкаемо. На то он и вселенский. И послушник Фёдор, оказавшийся московским архимандритом и учивший Феогноста, когда тот стал митрополитом вместо него, не скорбел нимало, видимости никакой не показывал и расположения к Феогносту не утратил, как истинный христианин полагая, что, если ему не даётся, значит, это ему не надо. А что назначено, то в своё время сбудется. Эта незлобивость, негордынность вызвала у Феогноста доверие к Фёдору, и отбыли они на Русь вместе во взаимном дружелюбии и согласии, везли в Москву подарки патриаршии — несколько икон древнего византийского письма да крест напрестольный с каменьями и эмалями. А от себя Феогност догадался добавить «Лествицу райскую» — святоотеческое сочинение преподобного Иоанна Лествичника, недавно переведённое в Сербии на славянский язык с греческого. Исполненная на пергаменте, в тяжёлом кожаном переплёте с золотыми застёжками, не могла эта книга не тронуть сердца нового великого князя. С этим рассуждением и архимандрит Фёдор согласился.