— Иль ты не рад, брат? — спросил Иванчик.
— Рад, — бросил коротко. А сам и по сторонам не глядит.
Бесконечно долго, казалось, тянулись усадьбы с воротами, где вырезаны из дерева зайцы, орлы, олени, а также цветки и солнца. Ворота все заперты, а при них воротни — избушки с собаками презлыми на цепях. Иванушка всему дивовался, будто в первый раз видел, вскрикивал, на всё пальцем показывал, оглядывался на отца, на Протасия, но наконец затих — такая была на их лицах тревога, а в глазах недоумение.
Подскакал к саням, расхрястывая снег, Алёша Босоволоков:
— Великий князь, что же это звону-то нет колокольного? Ведь и ты и митрополит возвращаются! Аль но знают?
— У владыки спроси, — ещё мрачнея лицом, ответил Иван Данилович.
— Беда, князь, — прошептал Протасий из глубины возка, — чую, несчастье какое-то.
— Пересаживайся, отъезжай к своему дому, — велел Иван Данилович. — Потом призову.
Княжий двор был распахнут настежь и безлюден. Из сеней, повалуш, амбаров выглядывали головы и тут же прятались. Иван Данилович выпростался из шуб, Иванчик забарахтался, дядька вытряхнул его, выскочили все из саней.
На высоком крыльце одиноко стоял Андрейка в тулупчике с непокрытой головой. Сказал сверху тоненьким голосом буднично:
— А мы маменьку похоронили.
2
Дворец был плохо протоплен, и, казалось, повсюду пахло тленом. Занавеси со складчатыми подборами, закрывали окна, и было сумеречно. Притихшие сёстры в тёмном, с чёрными лентами в косах робко, виновато подходили к руке отца. Андрей, не снимая тулупчика, сидел в стороне на лежанке, смотрел спокойно, как старичок.
Задыхалась и рыдала только Доброгнева, рассказывая, как произошло:
— Тепель у нас была, ветра сырые, и Кремник тогда погорел, и домы многие, а она всё в сенцах стояла открытых, вас выглядывала, вот возвернутся, вот. возвернутся! А потом и сама огнём запылала. Схиму уж в беспамятстве приняла. Ha-ко, Иванушка, ладанку с её груди, тебе отказать успела, волосья там твои и Семёна, с посаженья хранимые.
Иван стиснул ладанку в кулаке, выбежал. Чувство огромной пустоты охватило его. Он не мог поверить, что больше не увидит мать. Он вошёл в её опочивальню, притрагиваясь к стене, всё казалось ему зыбким, ненадёжным, позвал жалобно:
— Маменька, ты где? Скажи чего-нибудь!
Горели лампады у кивота, за окном тенькала синица, а во дворце тишина стояла такая, будто Иванчик один был во всём мире. Неуверенно ступая, он поднялся в светлицу, где она любила сиживать с рукодельем, сказал:
— Маменька, это я, Ива...
Окна здесь были большие, стеклянные, на четыре стороны: сияли на солнце белокаменные храмы: ближний — Спаса на Бору, на площади — Успенский, недостроенный Архангельский, рядом с ним — высоченный Иоанн Лествичник со звонами, правда, колоколов ещё не было. Снег уже обтаивал возле кремлёвских башен и стен, ветхих и осевших, ещё дедом Данилой ставленных, кое-где обугленных, где во время пожара огонь скакал.
Иванчик попытался вспомнить своё посажение на коня и пострижение на этой площади, как его маменька за руку держала, а потом его взяли и повели на комоницу сажать, как татарин ему что-то такое подарил и Феогност — «Лествицу райскую», но всё заслоняло, расплываясь, лицо матери с припухлыми нежными подглазьями, в туго стянутом белом убрусе.
— Поговори со мной, а? — попросил он.
Он хотел почувствовать прикосновение её руки, но вспомнил только щекочущий мех её куньей шубки. Он хотел бы увидеть в светлице что-нибудь оставшееся от матери, какое-нибудь свидетельство, что она была, но слуги все успели прибрать, даже полавочники и наоконники переменили: когда уезжали, они были кирпичные и шафранные, а теперь постлали голубые и зелёные.
За окнами висел медленный сверкающий снег. Сквозь его нарядную сетку печально-возвышенно глядели храмы. Кремль был разметён и пуст. Синела внизу ледяная лента реки. Иван сел на подоконник с ногами: неужели больше никогда голоса её не услышать, и кто его ангелом назовёт?..
Возле рамы он вдруг увидел простой пластинчатый наруч из золота, внутри лежал крестик из серо-зелёной яшмы. Это было прикрыто наоконником и будто ждало Иванчика: она, маменька, — мне! Он схватил крестик, спешно надел его на шею, где ладанка, а наруч спрятал за пазуху.
Ночью лежал под одеялом, плоский, как раздавленный котёнок, сжимая свои сокровища, а под подушкой у него был ещё поясок с гусями, вышитый маменькой. Дядька Иван Михайлович, перестилая постель, видел это, но ничего не трогал, клал на прежнее место.
Девятый день по смерти княгини Олены совпал с Сороками. Сколько бывало детям радости на этот праздник! Пекли жаворонков с резными крылышками, с глазками, по сорок штук на противне в память сорока мучеников каппадокийских, и всех умерших поминали.
После панихиды и печального обеда Иван впервые по приезде вышел из дворца, побрёл без цели, оскальзываясь на леденицах. На огородах снег почти стаял, а на припёках уж и просохло отчасти. Дети привязывали румяных поджаристых жаворонков к шестам, втыкали те в остожья, ветер покачивал птиц, и они как бы летели. А малыши держали печёнышей за крылья, то опуская вниз, то подымая, чтобы они тоже летали. Все при этом пели вразброд:
— Весна-красна,
На чём пришла?
— На жёрдочке,
На бороздочке,
На овсяном колосочке,
На пшеничном пирожочке.
— А мы весну ждали,
Клочки допрядали.
— Иванча приехал! — взвизгнула Шура Вельяминова, и все побежали к нему.
— Буди здрав, княжич!.. А мы уж думали, татары тебя насовсем забрали.
Обступили, разглядывали егозливо, видно, что рады. Выросли все.
— А у нас дьячок день и ночь читает, — сообщил Иван. — Нынче девять дён.
— Да-а, слыхали мы про маменьку твою, царствие ей небесное... — Насупились в сочувствии, некоторые даже утирали глаза рукавами.
— А давайте в гаданчики играть? — Шура всё хотела отвлечь друга от печали.
— «В какой руке?» или «Чёт-нечет»? — послышались голоса.
— Не буду, — сказал Иван.
— Тогда в «толстую бабу», а?
Уселись на лавке возле городьбы, стали выжимать друг друга.
— Да ну вас! — встал Иванчик. Всё было не по нему, всё тошно.
— Кто над нами вверх ногами? — не унималась Шура.
— Таракан, паук, муха! — отгадывали наперебой.
Высунулся, желая рассмешить княжича, чей-то малец в шапке, перевязанной бабьим платком по причине ушной болезни:
— А вот! Лежит не дышит, собака рыло лижет, а он не слышит. Кто это?
— Мертвец?
— Пьяный?
Иванчик вдруг заплакал:
— Уйдите вы все от меня!
Но никто не ушёл. Стояли потупившись. А издалека уж бежал дядька Иван Михайлович:
— Да ты куда делся, соколик? Обыскались мы тебя! Идём, там батюшка с митрополитом терем новый осматривают.
— Какой терем?
— А тебе мамушка в подарок хоромы выстроила. Идём скорее!
Позади великокняжеского дворца, там, где речка Неглинная протекает, и впрямь стоял терем, сияя свежим тёсом: крыльца с кровлями островерхими, рундуки с балясинами, да подсенная, да каморы светлые, горницы на подклетях жилых и глухих — с погребами. В жилых подклетях клали печи, из них трубы глиняные муравленые[51] в верхние покои проведут. Отдельно строилась ещё поварня.
Иванчик прямо обомлел от всего этого: и гордость, и благодарность за маменькину заботу, и печаль, что нет её больше, — всё в нём смешалось и сердце переполнило; Свой дом! Как у Сёмки. Ему тоже загодя строили. Как оженится — отделится.
С отцом и владыкой обошли покои: передний просторный, молельня, опочивальня, ещё покойчик помене да верх светлый, задние сени пребольшие. Сбоку строились ещё горницы в один покой, которые называли одинокими, — там дети Ивана будут жить, когда родятся. Окна слюдяные, но зато слюда в решётку вставлена «репейками» и расписана зверями, птицами да подсолнушками. У Семёна в покоях стекла цветные, зато у Ивана стены обиты сафьяном. А у Андрейки ничего пока ещё нет.