Прямо в день погребения монастырские дьяки Прокоша и Мелентий, роняя слёзы на пергамент, занесли в первый московский летописный свод: «Преставися князь великий всея Руси Иван Данилович, внук великого Александра, правнук великого Ярослава, в чернецах и схиме, месяца марта в 31 день. А в гроб положен бысть месяца апреля 1 день в церкви Святого Архангела Михаила, юже сам создал в своей отчине на Москве. И плакашася над ним князи и бояре, и вельможи, и вси мужи москвичи, игумени и попы, и диаконы, и черньцы, и черници, и вси народи, и весь мир христианьский, и вся земля Русская, оставше своего господаря».
Затрезвонили колокола вовсю, и громче всех голос тверского вечевика. И уж кто-кто, а тверские князья и бояре сразу выделили его в сплошном трезвоне, но держали ли они на сердце зло? Больше всех потерпевшие от московского великого князя, не они ли раньше всех и поняли, что отныне Москва — самая сильная сила, как любил выражаться покойный?
Тверской князь Константин Михайлович стоял на панихиде с измученно-равнодушным видом. Мельком взглянув на него, Иван поразился желтизне его лица, худобе согнувшихся плеч. «Тоже не жилец», — подумал с состраданием. Константин Михайлович почувствовал его взгляд. Прозрачные, костяные пальцы его обхватили предплечье Ивана.
— Надо прощать, князь, — прошептал тверской, — надо уметь прощать.
Жена его Софья, двоюродная сестра Ивана, не поворотив головы, метнула недобрый взгляд в их сторону, поджала губы. Уже обвисающие щёки её вздрагивали. «Слова это всё, — тоскливо пронеслось в голове у Ивана, — о прощении-то... одни будут прощать, другие всегда ненавидеть... тем люди и разнятся».
— Всю жизнь вы, москвичи, мужа мово в могилу толкали, да не затолкали, ещё и пережил кое-кого, — вполголоса, но внятно проговорила Софья.
— А я при чём? — беспомощно возразил Иван.
— Как это при чём? — усмехнулась сестра краем рта. — Одно семя, один куст крапивный.
— Оставь! — попросил Константин Михайлович. — Ведь во храме мы. Пред лицом Господа находимся.
— Гадлива баба ты! — вспыхнул Иван.
Поп Акинф услыхал перебранку.
— Что же ты, князь, сварливец такой? — упрекнул Ивана.
— Кто? Это я сварливец? Я их трогал чем? — От обиды Иван позабыл сдерживаться и выкрикнул в полный голос: — Я ещё никого в жизни в могилу не толкал! А тверским везде неймётся немочь свою выставлять.
— Замолчь! — Старый Протасий сзади тяжело ткнул его кулаком промеж лопаток. — Ещё не зверь во зверех, а уж грызться почал.
Иван в ярости обернулся. Глаза Вельяминова, полные злой и тёмной воды, глядели в упор с открытой неприязнью.
— Отца закопай, потом уж начинай костёр разжигать сначала.
— Родители пировали, у детей отрыжка, — шепнул на ухо Ивану Алёша Босоволоков. — Успокойся, князь.
— Прости, из-за меня это! — сказал Константин Михайлович.
— Отвяжись! — дёрнул плечом Иван. И вдруг по-настоящему понял: отца больше нет... Встал бы сейчас да сказал им говорком своим быстрым, живо б утихли. Но недвижно бледное его лицо, холодны сложенные руки. «Батюшка, батюшка, батюшка!» — мысленно вскричал Иван.
Не сгибаясь, как дерево, повалилась рядом мачеха Ульяна, уронив чёрный плат с головы. Бояре за руки, за ноги живо понесли её вон. Тихо завыли сёстры. Перекрывая их, настойчиво и жалобно упрашивали певчие:
— Со святыми упокой!
Иван Данилович лежал, и ему было всё равно.
«Сына же его, — выводил ночью Прокоша, — князя Семёна, не бысть на провожании отца своего, бяше бо был в то время в Новегороде в Нижнем. И проводивше христиане господина своего князя Ивана и поюще над ним надгробные песни и попленишася великыя печали и плача».
— Ты чего остановился? — спросил, щурясь из-за свечи, Мелентий.
— Жду, пока краска в пергамент вомрет, — сказал Прокоша, — слышал, как на панихиде-то собачились?
— Беда! — сказал Мелентий. — Большие люди, а ведут себя...
Прокоша подышал теплом на киноварную буквицу и закончил: «И бысть господину нашему князю великому Ивану Даниловичу всея Руси вечная память».
4
Княжич Иван временно оказался за старшего. Наиболее подобострастные бояре и холопы — а ну как Семён и не вернётся, сгинет где нито! — величали Ивана государем. А он думал со страхом: сохрани Господь меня от эдакой доли, скорее бы брат приехал!
В казне были спрятаны престолонаследничёские знаки великокняжеской власти — яблоко державное, злат-венец, скипетр, святые бармы и при них сердоликовая крабица для причастия. Переходили эти знаки со времён Владимира Мономаха из рода в род. Казна находилась в подземелье дворца, ключи от входа туда были у троих: великого князя, старшего дьяка Костромы и казначея Акиндина, а ключ от железной двери самой казны был всего один. Его отец передал Ивану с наказом: «Все трое владейте, а Семёна почитайте в отца место». А ещё передал отец шейный крест золотой, сказав: «Его дал мне перед смертью святой Пётр-митрополит с наказом благословлять им преемника. Семёну передашь».
Семён приехал лишь на третий день после похорон. Едва спешившись, он вместе с братьями прошёл в усыпальницу. Плакал, не стыдясь. И братья его ещё не все слёзы выплакали. Стояли три сироты при гробе своего великого отца, поклялись дело его продолжить, не загасить возженной им свечи, быть всегда заодин.
В завещании отец отдавал Москву в их третейное владение, а другие города, сёла и волости поделил. Семёну достались главные — Можайск и Коломна с сёлами и присёлками, Ивану — Звенигород с Рузою и двадцать четыре селения, Андрею — Серпухов, Перемышль, Радонеж и сёла, всего двадцать одно владение.
Завещание спрятано было со знаками верховной власти в казне. Туда и спустились втроём лишь. Читали духовные и договорные грамоты, ханские ярлыки. Тут же и добро наследственное, заблаговременно Иваном Даниловичем разделённое: «Семёну из золота четыре цепи, три пояса, две чаши, блюдо с жемчугом и два ковша, а серебром три блюда; Ивану из золота четыре цепи, два пояса с жемчугом и с каменьями, третий сердоликовый, два ковша, две круглые чаши, а серебром три блюда;
Андрею из золота четыре цепи, пояс фряжский жемчужный, другой с крюком на червлёном шёлку, третий ханский, два ковша, две чарки, а серебром три блюда... Из одежд моих назначаю Семёну шубу червлёную с жемчугом и шапку золотую, Ивану жёлтую объяренную шубу с жемчугом и мантию с бармами, Андрею шубу соболью с наплечками жемчугом и портище алое с нашитыми бармами».
Братья не раз бывали с отцом в казне, всё им тут было знакомо. Но вот одна вещь — шапка золотая, оставленная Семёну, их несколько озадачила. Они видели её раньше именно лишь золотой, без всяких добавочных украшений. И вот оказалось, что отец, видно незадолго до смерти, распорядился сделать по её нижнему краю опушку из соболей, так что стала шапка похожа на обыкновенную княжескую. А ещё увенчал её золотым крестом, и стала шапка ещё тяжелее, чем была. Братья примеряли её поочерёдно, удивлялись, зачем батюшка так ею распорядился? И сам Иван Данилович Калита прозревал ли, что эта шапка скоро заменит злат-венец при венчании на царство и станет передаваться престолонаследникам вместе с нательным крестом святителя Петра, обретя имя: Шапка Мономаха!
По завещанию отцовскому и по лествичному праву великим князем становился Семён, однако впереди был снём — съезд в Орду всех русских князей, каждый из которых будет втае лелеять мечту о злат-столе владимирском.
Глава тринадцатая
1
Три Константина — Тверской, Ростовский и Суздальский, три Ивана — Рязанский, Юрьевский и Друцкий, Василий Ярославский, Роман Белозерский, Фёдор Фоминский, все князья пронские во главе с Ярославом Александровичем поспешили вслед за тремя братьями московскими в Орду. Мечтания о первенстве согревали многих из них, но все знали про себя: соперничать с отпрысками Калиты больше немыслимо, ибо установился уже такой порядок, при котором князья русские перестали быть равными в правах своих, но сделались подручниками одного князя — московского. Так и произошло: все князья, как и раньше, поехали с богатыми поминками хану и его приближенным, а вернулись с пустыми тороками, только Семён Иванович один вернул потраву с лихвой.