Татары тоже разгорались пуще, начали трясти плечами, затопотали в лад ногами, стали подпрыгивать на своих тюфяках.
— Жопами пляшут! — смеясь, крикнул батюшка на ухо Иванчику.
Только хатуни сидели как бы в недоумении, выгнув густые брови.
Иванчик глядел на брата и гордился им. Невидимая сила носила Семёна, бросала из стороны в сторону, руки его висели сперва вдоль тела, ноги же обгоняли одна другую в подскоках.
— Скакаша и играша весёлыми ногами, аки младой Давид, — довольно кашлянув, высказался и владыка.
Наконец Семён упал на коленки и на коленках стал плясать перед ханом, отклоняясь назад. Это Иванчику не понравилось, а татарам — наоборот, они тоже захотели на коленках, стали вылезать из-за столов, пытаясь вместе с московским князем плясать на коленках, но, будучи сильно пьяными, падали друг на друга в кучу, воя от смеха.
Семён выбрался из-под них, легко, не касаясь руками, перепрыгнул через стол, сел задохнувшийся рядом с батюшкой.
И тут холодная, жалящая мысль заползла в сердце Иванчика: неужели эти добродушные, барахтающиеся на ковре татары — те самые люди, которые таскали по степи с колодкой на шее Михаила Тверского и рубили его на части, мучили и томили Константина Михайловича?
А свирельники всё продолжали играть, татарские плясцы все пытались плясать, иные лежали животами вниз, не в силах перевернуться, раскиснув от смеха, другие на полусогнутых ногах топтались на их спинах. Пир удался на славу!
Тем временем перед каждым гостем был поставлен похожий на колыбель прибор, а на нём — пирожки, голова жареного барана, четыре растворенные на масле лепёшки, начиненные сластями, сабуние — слоёное тесто с начинкой из рубленого мяса, варенного с миндалём, орехами, луком и разными приправами. Прибор покрыт бумажной тканью. Кто знатностью пониже, тому полголовы барана и половину всего, что к ней прилагается, а кто ещё попроще — тому четверть всего. Слуги каждого гостя уносили всё это.
— Ну вот, этим и поужинаем у себя, — сказал Иван Данилович.
Захмелевший Семён возвысился за столом, расплёскивая вино из чаши, и выкрикнул, перекрывая довольный гул и разговоры:
— Пусть будет здрав учёнейший и справедливейший хан Узбек!
Татары умолкли, не зная, что следует делать. Семён показал им пример, опрокинул чашу. Все охотно последовали за ним, обнаруживая большие способности к переимчивости московских обычаев.
Узбек милостиво кивнул Семёну.
— Ну, распотешил ты татарву, — одобрил потом сына Иван Данилович, пережёвывая пирожки. — Запомнят они тебя, собаки. Хоть бы скорей убраться отсюда. С рассветом тронемся. В дороге уж поспим.
В бледном свете начинающегося утра Семён нашёл у себя под подушкой свиток из белого шелка, на нём чёрной тушью столбец арабских букв. На дворе в суматохе отъезда он отыскал попа Акинфа, отвёл в сторонку ото всех:
— Перетолмачь!
— «Един круг нашей взаимной тоски», — прочёл Акинф. — Ох, князь!
Не всё перевёл учёный поп. «Един круг нашей взаимной тоски и любови», — было написано на свитке.
Тайдула же неизвестно от кого получила этим днём башмачки атласу черевчату, шиты серебром да золотом волочёным, сунула в них босые ножки, зажмурилась, затрясла головой — заплакала.
Глава третья
1
Была холодная осенняя ночь. Скрипели колеса. Где-то выла собака. Полегчавший обоз великого князя московского медленно уползал на север. Уже пахло снегом. Ветер гонял космы облаков, закрывая звёзды. Дорога подмёрзла. Лежали в кибитках под тулупами. У Иванчика щипало нос и брови, приходилось прятать лицо в душную овчину. Солхат уже казался далёким сном. Батюшка теперь молился почасту, тихонько распевая псалмы под нос, доволен был, как дела управили: Узбек ублаготворён, и княжество Владимирское, ранее им поделённое, отныне все — под Иваном Даниловичем, а с Тверью — замирение; Константин Михайлович — не то что старший брат его Александр, супротив Москвы не взрызнет. Надо сел больше скупать на Тверской земле, бояр приласкивать, на сторону московских князей склонять. Извилист Узбек — не даёт укрепиться ни одному княжеству, чтобы ни одно не возвысилось и в силу не вошло. Теперь пойдёт хитрость на хитрость. Так право своё утверждать будем. В стольном Владимире не жить, ни хану, ни русским князьям глаза не мозолить. Тихо, в тайности прирастать Москва будет, пока час не придёт ярмо поганых скинуть и на князей-супротивников наступить. Не хотят добром понимать — заставить придётся.
— Когда камень поплывёт по воде, тогда безумный уму научится, — сказал Протасий словами Даниила Заточника[50].
Жалко старика: разболелся в дороге, раскашлялся, в боках колотье.
— Мотри, как бы не помереть мне, — сказал после долгого молчания. — Не бросай тогда, не зарывай в степи. Довези до Москвы-то. А застыну — морозы уже, без хлопот будет, на отдельных санях.
— Замолчь! Меня ещё переживёшь!
— Куды-ы там!
— Ну, может, ненадолго. Думаю, где-то рядом мы с тобой помрём. Но не сейчас. И мысли у нас опчие, и ворчуны оба. Вот повелю остановку сделать в селении, баню горячую тебе, отдыбаешься. А там на полоз станем, домчим и до дому.
Грустили оба, понимали: ох как не скоро ещё!
— Я и завещание-то за хлопотами позабыл состряпать, — беспокоился Протасий.
— Вот и значит, не помрёшь.
— А после меня Васька мой тысяцким останется?
— Не бойся. У тебя вон и второй Васька, внук, матереет.
— В Орде да в дороге чуть не цельный год проводим, — печалился Протасий. — Делами неколи заниматься.
— Боле не возьму тебя, — пообещал Иван Данилович.
— Не гож, значит, стал?
— Ну что ты такой заноза? Подумай сам, на Москве сейчас никого нетути: ни великого князя, ни митрополита, ни тысяцкого. Хорошо ли это? Последний раз так. Не знаем, чего там и деется.
— Опять же долгая отлучка мужа из дома порождает отчуждение из семейной жизни, — размышлял Протасий.
— Да, жену милую повидать охота, — согласился Иван Данилович, — Мы ведь в любови живём. А кто иначе, тому, конечно, отлучка — сласть.
Долгие разговоры на долгом пути, долгие остановки, перековка и отдых лошадей, перегруз на санный полоз — томительна была обратная дорога. Вот уже починки, займища, деревни попрятались в снега, лишь изредка завидишь бедный крест сельской церковки. Сипуга мела день ото дня круче. Иванушка привык к морозам, к отогревам у костров, к простым голосам, к скуке... Одно развлечение — зайца увидать иль лису-огнёвку. Ему казалось, он так Давно из дому, что все его там позабыли уже и никто не ждёт. Ни городов на пути не встречалось, ни монастырей. Ровное белое покрывало над некогда зелёными И тенистыми балками, над поросшими камышом озёрами, над быстрыми подо льдом речками. Редко-редко дымок завидишь — ага, ночлег! «Пропадём мы тут, — думал иногда Иванчик, — и никто не узнает». Бесконечно тянулось Дикое Поле — ничьё поле.
Только после Рождества увидали впервые деревянные надолбы да башни сторожевые среди занесённых снегом рвов, колокольный звон услыхали. Ввечеру на башнях острожков загорались смоляные факелы — пошла земля обжитая. Избы в осадных дворах просторные — до двухсот человек поместится. Люди великокняжеские повеселели, иной раз и песня стала слышаться, и смех, и шутки.
Чем ближе к Москве, тем дороги лучше, езда быстрей. Стали встречаться обозы, едущие с зимнего торга, с кожами, волчьими шкурами, воском, мёрзлой рыбой.
Город свой увидели на восходе в морозном туманце. Пошли ямские слободы да слободы гончарников, котельников, огородников. После монастырских подворий — знакомые площади, харчевни, калачни. Иванушка, укутанный в меховую полсть, глядел во все глаза, и сердце его сильно билось. Снег в улицах уже размят, сосульки с крыш свисли, весна вот-вот. Редкие прохожие скидали шапки при виде великокняжеского поезда, кланялись. Обозные тоже им кланялись, едва не плача от радости, крестились на церкви. Один Семён был сумрачен из всех.