— Нет, государь! Нет! Коли так... Коли так, то дозволь мне тогда, смиренному, молитву сотворить здесь, при постеле твоей? Дозволь воззвать к Господу — может, просветит Он меня?
— Молись, отче... Молись... Я подожду... Бога зову в свидетели: без совета с тобой волю свою последнюю я не оглашу... И духовной моей не подпишу...
И упал благовещенский поп на колени перед лампадою, пред ликом Господа нашего Исуса Христа, что висел в углу царской опочивальни. И осенил себя размашистым крестным знамением, и воздел очи свои горе. А перекрестившись, уронил поп многодумную голову свою на грудь, и прикрыл веки, и затих, погружаясь в сокровенные тайны своего сердца и уходя от мира сего мятежного к иным, горним мирам.
Молча, сдерживая дыхание, смотрели на него все, кто был в царской опочивальне, — и братья Захарьины, и лекари дворцовые, и сама царица, привставшая в тревоге и смятении с постели умирающего супруга своего. Лишь один царь, казалось, был безразличен ко всему. Откинутая в изнеможении голова государя недвижно покоилась на подушках, и бессильны были длинные, за один лишь день до синевы исхудавшие руки его, вытянутые вдоль одеял, и лоб, и остро вздёрнутый кверху кадык его были мокры от пота. Но мутные глаза царя оставались раскрыты, и по лёгкому дрожанию их век можно было понять, что царь в памяти и тоже ждёт, на что наставит верного богомольца его Господь.
Что мог сказать повелителю своему благовещенский протопоп? А вернее, что должен был он сказать? И какова она, воля Господа? И какова она, воля державного царя? А самое главное — как лучше будет оно для Русской земли, коли и вправду не сегодня-завтра призовёт Всевышний питомца его пред светлые очи Свои?
Не готов был поп к такому испытанию. И не думал он никогда, что настанет в его жизни день, когда придётся ему отвечать на столь великий и страшный вопрос. И застонал, и заметался поп в горькой тоске, качая седою своею головою и кладя один за другим земные поклоны до самых до дубовых половиц...
Что может хотеть царь? И что может быть в той духовной? Одно из двух. Либо престол российский наследует первенец царя царевич Димитрий, пелёночник малый и беспомощный, а правительницей при нём до совершеннолетия будет государева вдова, царица Анастасия Романовна, либо передаст царь престол двоюродному брату своему, князю Владимиру Андреевичу Старицкому, мужу славному и воинскою доблестью и умом своим высоким, государственным, а царицею при нём будет мать его, богомольная княгиня Евфросинья. И сомнения нет, что царь хотел бы в согласии с московским обычаем оставить трон прямому наследнику своему. Но тут есть опасность для блага державы Российской, и опасность та воистину велика! Не Анастасия Романовна будет править, а лихие и алчные братья её, бояре Захарьины. И вельможество российское конечно же не потерпит их над собой, и оттого будут на Руси опять несогласие в людях и мятеж. Но таких же бед и несчастий должно ожидать, коли царём станет Владимир Андреевич, только мятежной стороной тогда будут Захарьины, и вся их многочисленная родня, и все могущественные московские роды, близкие к ним. И как бы ни был достоин по добродетелям своим царского венца князь Старицкий, не миновать и при нём раздоров, и смуты, и великого нестроения в державе Российской. А что оно означает — не раз уже видели то люди московские, и не дай им Бог снова увидеть его...
«Господи, просвети! Господи, яви мне волю Свою! — молился поп. — А если не то и не то? А если Мономахов венец младенцу, а правителем при нём до прихода его в совершенные лета — государев брат? Вестимо, ни Захарьины тогда не будут сыты, ни Владимир Андреевич доволен... Но как же иначе избежать смуты, и шатания, и произвола многих сильных на Руси? Захарьины как были ближе всех к трону, так и останутся, и вся сила, и все богатства их будут при них, только править не будут. А Владимир Андреевич будет многие годы владеть и править самовластно и блюсти государство Московское твёрдою рукой: светел он, князь, мыслию своею, и благочестив, и о благе державы всечасно радеет. Так неужели нельзя его уговорить не искать царского венца, обязав крестным целованием и строгой заповедью церковною хранить волю царя?.. Ах, перережут, перережут они, окаянные, друг друга!.. Перережут? Могут перерезать. А могут и нет. И если всем всё растолковать, всех примирить и обязать всех святым крестным целованием под страхом проклятия в жизни вечной жить друг с другом в согласии и любви — не может же быть, чтобы не поняли они, лучшие люди земли Московской, что есть свет, а что есть тьма? И в чём их долг, и в чём их спасение по Бозе и по совести своей?.. Но примет ли умирающий царь выбор сей разумный? А если не примет? А если последним мановением перста своего велит бросить его, попа бестолкового, его, слугу своего недогадливого, псарям? Господи, спаси! Господи, сохрани меня от гнева его!»
Бледен был поп, когда поднялся он с колен. Но ещё более того побледнели лица царицы и братьев её, когда услышали они слова его дерзостные и поняли, что предлагает он.
— Предал, дедушка?! И мужа, и меня, и сына моего? А я так верила тебе! — только что и могла, всплеснув руками, вымолвить царица, поражённая таким неслыханным отступничеством. — И кого?! Ближнего друга и покровителя духовного своего!
— Ты что, поп, рехнулся? Что ты несёшь? Или перекупили тебя Старицкие? Или жизнь твоя надоела тебе? — стеной надвинулись на него, и зашумели, и затрясли кулаками братья Захарьины, горя негодованием против умысла сего коварного, что обрекал их на милость Старицкого-князя и ведомой всем суровостью и властностью своею старухи — матери его.
И был крик, и была брань великая в царской опочивальне, у постели умирающего царя. Будто забыли братья царицыны, что близится, близится для царя час великого таинства Божия — смерти его безвозвратной здесь, на земле, и ухода его в жизнь вечную. И будто забыли они, что должно всякому христианину со смирением, и покаянием, и со вздохами печальными встречать приход её, куда бы ни явилась она — в хижину убогую или в чертоги царские. И будто забыли они в гневе и злобе своей неистовой о присутствии главного лекаря дворцового и помощников его, коим не должно было знать ничего из великих тех и тайных дел, что вершатся у государя в Верху.
Тихо плакала в неутешном горе своём царица, прислонившись к смертному одру царственного супруга своего. И ругались, и грозились братья её, требуя от попа отречения от его бездельных, изменнических слое. А поп упрямился, и возражал, и перечил им, пытаясь убедить могущественных и грозных своих противников, что всё то будет во благо не только державе Российской, но и им же самим.
А царь... А царь молчал. Глаза его были закрыты, обострившиеся черты лица неподвижны, и можно было подумать, что сознание вновь покинуло его. Но нет, царь был в памяти и слышал всё, что происходило у постели его.
Вся жизнь его недолгая, все печали, и радости, и несбывшиеся мечты промелькнули в те краткие мгновения перед ним в лихорадочном, воспалённом болезнью его мозгу. И жаль ему было себя пронзительной, горькой жалостью, и не хотелось ему, юному, умирать, и сжималось сердце его в тоске и тревоге за младенца-сына и любимую жену свою. Что будет с ними, горемычными, когда покинет он их? И что будет с державой его, коли пресечётся в ней прямой корень царский, и прервётся связь времён, и вместо твёрдого, освящённого Богом и обычаем порядка опять воцарится в ней многомятежная воля народная, не знающая ни удержу, ни узды в гибельных страстях своих?.. Господи! Господи! Почто Ты оставил меня? Почто отвратил лик Свой светлый от раба Своего? Неужто и вправду грехи мои выше меры Твоей? Помилуй мя, Господи! Помилуй и прости... Видно, и впрямь велика вина моя пред Тобою, коли попустил Ты быть раздорам, и дележу, и брани сей у одра моего, пока я ещё жив...
— Зовите дьяка Ивана Висковатого... Духовную писать, — открыв глаза, прошептал наконец помертвелыми губами своими царь. И сразу смолкли возбуждённые голоса споривших, и опять установилась в опочивальне царской тишина. — Да зовите князя Ивана Мстиславского[51] и князя Владимира Воротынского — быть им душеприказчиками моими... И спасибо тебе, отче Сильвестр, за прямоту твою. Вижу, что ничего ты не утаил от меня, что было на душе твоей. Но... Но тебе, отче, советовать, а мне решать... А воля моя последняя царская такова, и вам всем, и всему вельможеству московскому, и всей державе Российской крест целовать на ней: трон наш царский, великими предками нашими нам завещанный, оставляем мы законному наследнику нашему царевичу Димитрию Иоанновичу. А государыне царице нашей Анастасии Романовне быть при нём правительницею, доколе не придёт он, царь Димитрий, в совершенные лета. А вам всем, боярам и ближним людям нашим, наследника нашего и мать его оберегать, и слушаться во всём, и служить им прямо и бесхитростно, по всей правде, и душу, и живот свой положить за них, коли придёт в том нужда... Да пошлите не мешкая за боярами и за всеми думными людьми, чтобы ехали тотчас же сюда, во дворец, крест целовать по воле моей. А ко кресту их приводить душеприказчикам моим, князю Ивану да князю Владимиру, а при них быть дьяку Ивану Висковатому с духовною моею. А сам я, немощи моей и близости смертного часа моего ради, выйти к ним не могу. Сил моих больше нет... Да не забудьте послать за князем Владимиром Андреевичем! Пусть и он целует крест наследнику моему, царевичу Димитрию... А теперь оставьте меня с царицею моею. Я устал...