— Ты что, спятил, поп? Что ты несёшь? Ты же сам...
— Нет, государь, я не спятил. Я в своём уме. И по-прежнему считаю, что не духовное, не Божественное то дело монастырям землёю владеть и крестьян за собой держать. Но одно дело, что любо или не любо мне, смиренному служителю церкви. А другое дело, что нужно тебе, великий царь. Тебе и державе твоей.
— Мне земля нужна, поп! Что ты всё крутишь, что ты всё вертишь? Я совсем перестал понимать тебя...
— Сейчас, сегодня — что нужнее всего державе твоей, великий государь? Тишина. И доход казне твоей. Как примирился ты с боярами своими и дал управу земле своей во всём, так настала в земле Русской тишина и зажили люди твои, не опасаясь наконец единоплеменников своих. Ну, а доход? А казна твоя? Сам рассуди: где доходнее крестьянину хозяйствовать, где легче тягло твоё государево тянуть? За большим ли боярином либо за монастырём или за каким воинником из худородных, кто по бедности и убогости своей и со своего крестьянина последнюю шкуру сдерёт? И оттого не прибыток будет казне твоей, а лишь скудость, и державе твоей один вред...
— Так что же, по-твоему, поп, бросить, оставить то дело великое? Забыть о нём?
— Оставить, государь. По крайней мере, до поры. А дальше там видно будет, что и как. Жизнь научит...
— Нет, отче Сильвестр! Без земли мне не обойтись. Мне земля нужна, поп. Понимаешь? Земля!
— Есть земля, государь. Казань! Иди на Казань, иди на Астрахань, иди на Крым — там и землю найдёшь. И Отечество своё от разорения, от набегов варварских наконец освободишь, чего не смогли совершить ни дед, ни родитель твой... Казань, государь! Перво-наперво Казань. И ни о чём другом теперь не должен ты думать, великий царь. За спиной у тебя наконец тишина и мир в людях твоих. А перед тобою одно — Казань!
— А если не одолею, поп? Что тогда? Боюсь я, отче Сильвестр. Не верю я в войско своё, не верю я воеводам моим. Не верю я в счастие Русской земли —триста лёг над нею татарская плеть...
— Должен верить, царь! Должен! Это я тебе говорю, наставник духовный твой. Из ночи в ночь посещает меня теперь ангел Господень, и из ночи в ночь твердит он одно и то же: «Пора! Пора государю твоему подниматься! Пора ополчиться ему вместе со всею землёю Русской на безбожных агарян. Настал его час! И благословение Божье — на нём...»
Ах, тяжка, горька доля царская! И нет ему, властелину державному, ни воли, ни покоя ни в чём. Слушай того, слушай этого, того уважь, этого пригрей, а с тем помирись, а с тем не бранись, а этого про запас береги — может, пригодится когда потом... А проснёшься утром — и пальцем пошевелить не смей, даром что царь! Не смей, не моги, потому как за каждый палец, за каждый волосок на голове твоей ухватилось множество цепких рук, и каждый держит, не пускает, и каждый тянет к себе... Самодержец! Какой он самодержец... Истинно холоп холопей своих! И вертят они им, как хотят. И поп вертит, и Макарий-митрополит вертит, и Дума ближняя противится, и Собор упрямится. А там ещё и вся земля: и воеводы, и приказные люди, и чёрный народ! И все норовят жить самовластно, по воле и скудному разуму своему, будто и нет над ними ни Бога, ни царя, ни заботы государственной, а есть лишь своя нужда да ближняя корысть. Одно ему, сироте, спасение! Одно прибежище душе его измученной, истерзанной — царица его. Настенька, Настенька, свет мой, голубка моя, ангел мой и утешение моё! Только тебе и можно голову положить на колени, только ты и поймёшь, и пожалеешь, и укрепишь меня, убогого, в тоске и изнеможении моём...
Тяжка, горька доля царская! Но не легче и доля духовного наставника его. Слишком высоко вознёсся поп! Слишком многое на себя взял! И чем выше вознёсся он, тем страшнее будет падение его. Много их было, таких, как он, и в древних царствах библейских, и в Риме, и в Византии, да и в Русской земле. Много их было, безродных баловней удачи, вершителей судеб людских, — а где и как кончали они свои дни? Хорошо, если в опале да в ссылке. Но чаще всего иной им был конец — под топором либо в петле. Скоро, скоро подрастёт твой питомец, отче Сильвестр! Скоро встанет он на ноги свои — и страшной будет поступь его! И тогда помогай тебе Бог, поп... А сколько ещё не сделано в Русской земле! Сколько ещё даже и не начато! Сколько ещё замыслов благих и мыслей светлых у него в голове. И всё то на пользу державе Российской! И всё то прахом пойдёт в тот же самый день, как прогонит его царь... А что он, духовный наставник царский, Богу потом скажет? Как оправдается он перед Ним в бессилии и неумении своём? В том, что так и не сумел он, жалкий поп, распорядиться той властию духовной над царём, что даровал ему Господь?
Ах, зачем, зачем его во всё это занесло? Нет — домой! Скорее домой, к домашним своим, к молитве вечерней, в ту крохотную комнатёночку, к книгам и писаниям его... Скорее домой! Ибо только там, дома, в тишине, среди родных и близких, и может он, усталый пленник судьбы своей, набраться сил и крепости душевной, чтобы и дальше безропотно нести тот крест, что жизнь взвалила на него...
Бежал, колыхался поповский возок по московским ухабам, то пропадая в сугробах, то вновь выныривая нa Божий свет. Скользили и разъезжались полозья его по укатанной санной колее, поскрипывала на морозе тугая упряжь, отфыркивалась, тряся и мотая кудлатой головой, заиндевелая лошадка, соскучившаяся долгим ожиданием там, под царёвым крыльцом. Москва уже спала. И за Неглинной, и в Чертолье, и в глухих извилистых переулках близ Зачатьевского монастыря все ворота были на запоре. И лишь редкий стук колотушки, да собачий лай, да мерцающий слабенький огонёк где-нибудь в оконце под самой крышей говорили о том, что и в этом безмолвии тоже таилась и теплилась какая-то своя, спрятанная от посторонних глаз и не известная никому жизнь.
Полно, да так ли уж и неизвестна была она, эта жизнь? Тем более ему, кому пришлось на своём веку стольких исповедовать, стольких утешать, стольким отпускать их грехи в их последний час... Всегда и везде и во всякие времена жили люди так, как живут они и сейчас там, за этими заборами и наглухо закрытыми ставнями: в болезнях, и трудах, и скорбях, не зная и не понимая ничего от рождения своего и до гробовой доски. И почему так трудна, так бестолкова и безысходна их жизнь — спрашивать надо не у них. А у Того, кто создал этот мир.
А как о том спросишь у Него? И как достучаться, докричаться до Него, чтобы Он услышал тебя?
Глава VI
СВЯТАЯ ЛОЖЬ
Как ни хотелось любимцу царскому Алексею Фёдоровичу Адашеву избежать шума и торжеств по случаю рождения первенца своего, а не удалось. И с отцом Сильвестром сговорился, чтобы крестить наследника не в Кремле, а в маленькой домовой церкви в усадьбе Адашевых на Арбате. И в восприемниках просил быть брата своего Данилу и тихую, робкую жену его, что сама лишь недавно родила, тоже сына. И гостей решено было не звать, отпраздновать сей день лишь в кругу домашних своих, по-семейному, без всяких пышностей и затей.
Да прознали про то царь и благоверная царица его Анастасия Романовна! И вот уже торжественно несут слуги царские в дом Адашевых серебряную купель — дар царя новорождённому крестнику своему, а за ней ларец с ожерельем дивного жемчуга заморского — дар матери его, а за ним короб лубяной, а в нём сорок соболей — то отцу младенца, а за ними и иной всякой рухляди великое множество — то поминки царя окольничему своему Фёдору Адашеву, и сыну его Даниле, и всей Адашевой родне.
И вот уже бежит, толкается, суетится по двору дворцовый служилый люд, расстилая по снегу от самых от тесовых ворот до высокого крыльца шемаханские ковры, чтобы проложить дорогу царственной чете. И вот уже стучат ножи булатные в поварне и мечутся слуги, и ключники, и иные прочие домочадцы по всему дому Адашевых, готовя пиршественный стол, и душа у них обмирает от страха, и гордятся они честию великою, коей удостоил царь — государь московский верного слугу своего и его семью. И уже перекрыла суровая стража царская все пути и проезды на Арбат и на Сивцев Вражек, и уже стоят по всем углам и закоулкам и на самой усадьбе Адашевых государевы стрельцы — кто с пищалью, кто с бердышом, а кто и во всеоружии на коне.