Когда розмысл немного поправился, его вызвали на площадь.
Загубыколесо поднял высоко булаву. Тотчас же писарь уселся на землю, поджав под себя ноги, и достал из-за уха остро отточенное гусиное перо.
Нерыдайменематы распахнул красный, с широкими вылетами жупан, сбил набекрень высокую суконную шапку и поиграл оттопырившейся, как клин бороды Иоанновой, пёстрой кисточкой шёлковой опояски.
— Славное низовое товариство, — начал он, передвигая люльку из одного угла губ в другой. — А было ли в Сечи, чтобы казак ублажал басурменов?
Его перебил Шкода.
— Та не так! Ты про то побалакай, как за бисовых баб некрещёных казак руку поднял на казака!
Атаман потряс булавой.
— Годи! Послухаем, что повыкладает нам Нерыдай!
— Ото и повыкладаю, что за таку подмогу в лянцюги надо взять да за рёбра подвесить! И никаких!
Он сорвал с себя шапку и бросил её злобно в Василия.
— И никаких! Под рёбра! И никаких!
Ни один человек не посмел выступить на защиту Василия. С немым участием поглядывали на преступника его друзья и соратники.
Кошевой не спеша раскурил люльку и уставился на Нерыдайменематы.
— А не поискали бы вы, паны, в казацкой своей башке да не припомнили, как Бабак в поле орудовал для славы нашей Сечи молодецкой?
— Геть! — напали на атамана молодые казаки. — На крюк его, та и годи!
Кошевой наклонился к писарю и неожиданно продиктовал:
— Такой расправы нема, чтобы казак напирал с косою на казака… Пышы!
И, сунув кончик оселедца в зубы, спокойно дождался, пока писарь записал его слова.
— А и такой расправы нема, чтоб хрещеные забижали так себе, байдуже, незаможных невольников… Та пышы!
Рада строго прислушивалась к словам атамана и молчала. Друзья Выводкова поощряюще поглядывали на Загубыколесо.
— Напысал? Ну, то-то ж! Пышы: и порешило славное низовое товариство почитать того Бабака не ворогом казацким, а и не другом, а так себе: ни рыба ни рак. Та не пышы! И дале: и порешило казачество погнать Бабака того из Сечи. Ты чего стал? Я сам за тебя в носу поковыряю! — прикрикнул кошевой на писаря, засунувшего в раздумье пальцы в обе ноздри.
— Так ли я балакаю, паны?
— Бреши до конца, а там пораскумекаем.
Загубыколесо выплюнул оселедец и отставил правую ногу.
— Выходит, порешило славное низовое…
— Так то ж ты порешил покель, а не мы! — зашумели незло передние ряды.
— А вы не сбивайте!
И к писарю:
— Порешило ту ганчырку геть погнать из Сечи. Нехай его где хочет маты мордует. Та то не пышы! То я для слова.
Молодёжь попыталась возмутиться, но Рогозяный Дид с товарищами выхватили сабли из ножен.
— Дюже сопливы ещё спорить со стариками! Геть до шинка подрастать!
Атаман воспользовался минутою и подмигнул писарю.
— Бей печать! И годи! Прощай, Бабак! Пошныркаешь по Дикому полю, а там, после покуты, вертайся на Сечь с повинной башкой.
Перекинув через плечо котомку и оскорд, ушёл Василий с сыном в Дикое поле.
Поздним вечером остановились они у могилы для роздыха.
Василий склонил голову на плечо сына и горько задумался.
Иван нежно обнял отца.
— Не томись, батюшка! Авось обойдётся.
Розмысл заломил больно руки.
— Пошто? Кой человек растолкует?
— Ты сядь, батюшка, отдохни.
Выводков подёргал носом и срывающимся, полным недоумения голосом бросил куда-то в пространство:
— Пошто? Пошто великим простором Русия раскинута, а жить одинокому негде? Пошто?!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Годунов заботливо укутал в покрывало ноги Грозного и с тоскою уставился в распухшее лицо его.
— Не изводи себя, мой государь. Покель яз у одра твоего, не быть, опричь добра, ничему.
Иоанн с трудом поднёс исхудалую руку к глазам и стряхнул надоедливую слезу.
— С того Челяднина и пошло. Ходит он, Борис… Куда ни пойду — всюду ходит он за мной…
Он отодвинулся к стене и, вобрав голову в плечи, прибавил таинственно:
— Давеча в церкви… из-за образа Пантелеймона[209] норовил дланью ко мне дотянуться.
Евстафий, стоявший до того у аналоя, подошёл к царю с кропилом и свячёной водой.
— Не для своей потехи казнил ты окольничего, преславной, но для укрепления стола.
И, помолясь, покропил больного водой. Царь сердито отвернулся. Протопоп зашелестел страницами Требника.
— Где ты, Борис? Страшно мне, Борис!
Советник присел на постель и негромко фыркнул в кулак.
— Ну, ты! Посмейся!
— Помилуй, царь! Да ежели бы младости даровал Господь твою долю, раздуло бы ту младость от спеси!
Любопытно повернув голову, Грозный показал Евстафию глазами на дверь.
— Умелец ты, Борис, на мудрёные словеса!
Он с трудом сел и упёрся подбородком в набалдашник посоха.
— Не от баб ли такое слыхивал?
— От всяких, государь.
Годунов хитро прищурился.
— Сама королева аглицкая дочь за тебя прочит, мой преславной!
Лицо царя вспыхнуло.
— Дай-кось поглазеюсь яз в басурменово умельство!
Вздрагивающие пальцы охорашивающе забегали по растрёпанным усам и бороде.
Но чем дольше гляделся Иоанн в зеркальце, тем угрюмее сходились брови и блекли глаза.
— Нет, где уж нам женихаться! — печально свесил он голову и выронил из рук зеркальце.
Годунов возмущённо вскочил.
— Ты что же, преславной?! В полсотни с малым годов уже и не женихаться?! Да ежели что… да ежели Бог даст — засохнут коросты на тебе, любой молодец позавидует велелепию лика твоего пресветлого.
Царь невольно выпрямил спину и молодцевато прищёлкнул.
— Да оно, ежели на то пошло, и впрямь полсотни с малым — не великая ещё кручина.
Он неожиданно громко окликнул Евстафия. Протопоп сейчас же появился у двери.
Грозный поманил его пальцем и уставился с верой на образ.
— Не утешение ли от Господа сия весть аглицкая?
Духовник, не поняв, осклабился.
— Аль не услышит Господь усердных моих молений?!
Истомно потянувшись, Иоанн улёгся в постель.
— Ежели с агличанкой побраться, — раздумчиво протянул он, — быть в те поры Русии…
— В торгу великом со басурмены! — торжественно досказал Борис.
Евстафий неодобрительно покачал головой.
— Дозволь, преславной!
— Сызнов канонами потчевать будешь?
— Не положено православным при жёнах здравствующих жених…
— Прочь!
Едва духовник шмыгнул в сени, царь привлёк к себе Годунова.
— Ни единый, опричь тебя, не разумеет заботы моей.
И, точно оправдываясь перед собой:
— Господь-то всё зрит…
* * *
Всю ночь, провёл Грозный с пятой женой своей, Марией Нагой[210].
Давно уж Мария не видела мужа таким заботливым, нежным и ласковым. Изо всех сил стремясь поддержать доброе настроение царя, она в то же время зорко следила за каждым его движением и порывом, тщетно стараясь понять, искренен ли он или прикидывается.
Под утро Иоанн вдруг закручинился.
Царица робко прижалась к его груди.
— Не уйти ли, мой милостивец? Не опостылела ль яз тебе за долгу ночь?
— Куда? Куда идти тебе… — мягко погладил он её тёплую щёку. — Куда идти, ежели всюду вороги нас стерегут?
Его голос зазвучал туго натянутой струной.
— Замышляют противу нас с тобой, Машенька. Да и не токмо нашего живота ищут, но и младенца безвинного Димитрия[211] сулят смертью извести.
«Вот она, ласка его!» — подумала с тоскою Мария и чуть отодвинулась.
Царь любовно заглянул в её глаза.
— Ты не тревожься. Яз всё надумал. Покель жив, волос не упадёт с головы твоей.