— Не люблю, — сказал Яков.
— А за что?
— Кулацкая какая-то у вас душа, потому и не люблю.
— У меня кулацкая! — возмутился Кобзев. — Да я, может, на всю батарею самый что ни на есть пролетарий. Батька мой всю жизнь в порту горбил грузчиком. И я с десяти лет…
— А это еще ничего не значит, Кобзев. Бывает и так: происхождение пролетарское, а душа кулацкая.
— Душа, душа, — с горечью повторил Кобзев. — А вы попробуйте загляните в мою душу.
— И загляну.
— Знаю, как заглянете! Кобзеву выговор. Кобзеву наряд вне очереди. Кобзеву протирка с песочком перед строем. Э-э… разве вы поймете!..
— Пойму, — серьезно произнес Яков. — Лишь бы вы поняли.
Кажется, они замолчали, а может и нет, потому что я уснул.
Разбудили меня топот множества ног, лязг железа и громкий голос Якова, отдающего команду:
— Орудие к бою!
Опять тревога. А я ведь, кажется, только-только задремал. И так трудно проснуться. Но надо…
ПИСТОЛЕТ ПОД ПОДУШКОЙ
Дивизия вернулась на зимние квартиры в Симферополь. Я уехал в Джанкой. Однако вскоре и мне предложили работу в Симферополе. Мы поселились с женой в недостроенном здании на глухой, утопавшей в садах симферопольской окраине Бахчиэли. У нас была всего одна комнатушка, условно пригодная для жилья, а остальное «жизненное пространство» — неоштукатуренный сарай без потолка — густо заселяли крысы. Они сразу же объявили нам изнурительную войну. Они сожрали и перепортили и без того скудные наши запасы продовольствия, изгрызли единственные выходные туфли жены, а по ночам, вторгаясь в нашу комнату, вели себя так бесцеремонно и нагло, что жена каждый раз говорила сквозь слезы:
— Они нас выживают. Надо найти другую комнату. Я так больше не могу.
Сначала мы боролись с крысами «подручными» средствами: с вечера я клал возле кровати кирпичи, утюг, молоток и другие тяжелые предметы. Все это я с ожесточением швырял в проклятых крыс. Они исчезали на полчаса, на час и снова возвращались, стоило лишь мне задремать. И опять — суматошная возня, писк, бешеные крысиные драки из-за каждой крошки хлеба.
Но в конце концов нам удалось избавиться от них. Они как-то внезапно ушли из нашего жилья после того, как я застрелил двух огромных крыс из охотничьего ружья.
Зато нас стал одолевать другой враг, не менее злой: ударили морозы. Правда, у нас в комнате стояла печка-времянка, но она дышала на нас железным холодом — топить ее было нечем. Топливо выдавалось по ордерам, и я написал соответствующее заявление. Заявление пошло в ход, стало обрастать резолюциями: «Выдать в счет такого-то лимита», «Провести по такому-то фонду». Была и такая резолюция, короткая и как будто по-человечески справедливая: «Помогите! » Но и она не помогла. Все эти резолюции обладали свойством нашей печки, с той лишь разницей, что ока, бездействуя, холодила тело, а они, бездействуя, холодили душу. Мы замерзали. У нас не было никакого деревянного имущества — ни стола, ни стульев, ни шкафов, ни сундуков. Поэтому пришлось использовать в качестве топлива книги, в частности полное собрание сочинений Шеллера-Михайлова — свадебный подарок одного моего родственника.
В выходной день к нам зашел Яков Чапичев. Он оглядел нашу комнатушку, дыхнул, неодобрительно покосился на облачко пара и, подмигнув моей жене, спросил:
— Ну как, с милым и в шалаше рай?
Жена не ответила. Желая угостить Якова чаем, она как раз собиралась бросить в огонь очередной том Шеллера-Михайлова. Яков схватил ее за руку.
— Что ты делаешь?
— Топлю.
— Но это же книга!..
Я рассказал Якову о нашем отчаянном положении. При этом не очень почтительно отозвался о сочинениях Шеллера-Михайлова: дескать, нечего их жалеть.
— Все равно нельзя, — сказал Яков. — Ты же писатель, как можно жечь книги?
— В таком случае оставайтесь, товарищи писатели, без чая, — сердито сказала жена.
— Мы что-нибудь придумаем, — обещал Яков.
— Вашими придумками чай не вскипятишь.
— Можно тебя на минутку, — позвал меня Чапичев. И когда мы вышли, спросил: — Это чей сад?
— Хозяйский.
— Топор есть?
— Топор найдется, только ничего не выйдет. У хозяина все деревья сочтены.
— А мы какое-нибудь никудышное срубим, погибшее.
— Погибших здесь нет, сад ухоженный.
— Пойдем посмотрим.
Ничего хорошего я не ожидал от этой затеи и не тронулся с места. А Яков обошел весь сад, от дерева к дереву. Вернулся мрачный:
— Нельзя. Живые.
— Я же говорил.
— Говорил, говорил, — пробормотал Яков. И вдруг просиял: — Стоп, кажется, придумал! Вы тут потерпите немного, я скоро. — Он сорвался с места, словно его подстегнули. Часа через два с улицы послышался его голос: — Хозяин, отворяй ворота!
Я отворил. Во двор въехала телега, груженная ящиками из-под тракторных деталей.
— Теперь до весны доживете, — обещал Яков.
Мы разгрузили телегу.
— Сколько за это надо уплатить? — спросил я.
— Ничего. Ящики мне подарили, а дрогалю я дал на пол-литра. И еще для нас осталось. Выпьем за победу над дедом-морозом.
…Железная печурка быстро накалилась — в ней бушевало теперь настоящее, а не книжное пламя. Мы наслаждались теплом так, словно впервые узнали, что это такое, словно всю жизнь прожили на Северном полюсе и никогда не проклинали степную крымскую жару. Лица наши раскраснелись от водки и чая. Вместе с теплом проникли в нас какие-то совершенно бесноватые микробы веселья. Мы смеялись каждому слову, смешному и не смешному. А тут я еще принялся рассказывать, как воевал с крысами.
— Ой, не могу, — хохотал Яков. — Так и бабахнул по ним из ружья?
— Так и бабахнул.
— Сюда бы мою пушечку…
— Садануть бы разок, — подхватил я, — и хату нашу вместе с крысами ко всем чертям…
Это мне показалось очень смешным. Но Яков уже не смеялся:
— Ну да, и хату к чертям, — еле слышно повторил он.
Моя жена зябко поежилась, будто в комнате стало снова холодно, и неодобрительно посмотрела на Якова:
— Вам бы только стрелять, а где мы жить стали без этой хаты?
— Нельзя жить человеку в такой крысиной норе, — серьезно проговорил Чапичев.
— Ты сегодня все время говоришь «нельзя», — заметил я. — А что же человеку можно?
— Человек должен жить хорошо.
— А мне и сейчас хорошо, — сказала жена.
Я улыбнулся ей, подумал: «Отогрелась, бедняжка, разнежилась».
— Вот видишь, Яков, много ли человеку нужно.
— Много, — убежденно сказал Чапичев.
— А мне пока и этого хватит, — снова упрямо произнесла жена. — Когда она еще будет, эта хорошая жизнь?
— Будет, — с какой-то металлической твердостью в голосе ответил Яков. А мог сказать иначе, мог бы сказать: «скоро», и нас это нисколько не удивило бы. Мы тогда повсюду слышали это слово и сами произносили его по всякому поводу, не особенно вдумываясь в его смысл. «Скоро, скоро!» — как заклинание, твердили мы. «Скоро» могло означать и завтра, и послезавтра, и день, который наступит через сорок — пятьдесят лет. Но какое это имело для нас значение! Мы по-своему понимали и чувствовали время. Однажды взнуздав его и придав ему неслыханную прежде скорость, мы верили в свою безграничную власть над ним. Мы так нетерпеливо стремились к цели, что ко всему, отделявшему нас от нее во времени и пространстве, относились с пренебрежительным равнодушием лихих наездников. Канава? Перепрыгнем! Барьер? Перемахнем!
Скорости, скорости! Темпы, темпы! Мы жили этим, и иначе жить не могли!
Яков довольно часто наведывался в нашу неуютную комнатушку. Правда, не так часто, как бы нам хотелось. Но что поделаешь — служба. С подъема до отбоя он обязан был находиться в полку. Зато когда приходил к нам, веселился, словно ребенок. В Якове был заложен природой какой-то неиссякаемый запас заразительного веселья. Бывало, мы начинали смеяться даже не самой шутке, а предчувствуя, ожидая, что вот сейчас он что-нибудь «отмочит». Конечно, много было в этом нашем веселье наивного. Но мы были молоды, жили тяжело, трудно жили, и нередко смех был единственной нашей радостью, единственной нашей возможностью отвести душу.