— Счастливо.
— Прошу прощения. Я совсем не хотел вас отвлекать…
— Вы что, глухой? Или иностранец? Счастливо.
— Спасибо.
«Нет, я не глухой и не иностранец. Я большой золотой орел в маске. А ты — жирный голубь».
Половина четвертого. Времени еще оставалось достаточно. Повернув за угол, он сунул правую руку в карман и ощутил теплую, гладкую кость рукояти бритвы. Лезвие было уже не настолько острым, чтобы бриться, но горло девочки мягче мужской щетины. По его губам скользнула усмешка. Однако это не был клекот золотого орла — всего лишь писк маленькой птички, и он не хотел его слышать. Жалкий звук подрывал его уверенность в себе; ноги его ослабли настолько, что ему пришлось на минуту прислониться к фонарному столбу, чтобы собраться с силами.
Три молоденькие девушки, сидевшие на скамейке у автобусной остановки, подозрительно поглядывали на него, будто умудрились разглядеть под новым костюмом ветхое серое одеяние. Он ненавидел их от всей души, но решил, что должен как-то их успокоить.
— Жаркий сегодня денек, не правда ли? — обратился он к пичужкам.
Одна из них уставилась на него, вторая захихикала, третья отвернулась.
— В такой жаркий день мысли должны были прохладны, — продолжал он.
Они снова промолчали. Чуть позже самая высокая из девушек натянуто обронила:
— Нам не разрешают разговаривать со странными незнакомцами.
— Вовсе я не странный. Разве я таким выгляжу? Мне кажется, вид у меня вполне заурядный. Я — обыкновенный человек. Тысячи таких, как я…
— Лаура, Джесси. Пошли. Помните, что говорила ма?
— …идут каждый день на работу. И всегда им не хватает денег, уверенности в себе, чувства безопасности, никогда они не ощущают себя свободными, как птицы, но всегда надеются, что им воздастся на Небесах. Только это долгий путь, такой долгий путь…
Он знал, что девушки уже ушли и он обращается к пустой скамейке, но не усматривал в этом ничего необычного. Ведь, если человека никто не слушает, для него вполне естественно беседовать с пустыми скамейками, с безмолвными стенами и потолками, с глухими деревьями, пустыми зеркалами, закрытыми дверями…
Он двинулся дальше. Местность вокруг становилась все богаче: газоны зеленее, ограды выше, даже дома выглядели более пустыми, будто богатство выстроило их специально для демонстрации, а само переехало жить куда-нибудь еще. Лишь изредка его чувства отмечали звук хлопнувшей двери, чьего-то голоса, движение занавески. «Они здесь, — думал он. — Они здесь, и это хорошо. Но они прячутся. Они боятся меня, самого заурядного человека».
* * *
Добравшись до Грингроув-авеню, он на минуту остановился, постоял на правой ноге, чтобы восстановить кровообращение в левой, потом на левой, чтобы отдохнула правая. Ему казалось, что он провел на ногах весь день и с каждым шагом его туфли становились все теснее. На какое-то время его заинтересовало, сколько таких же заурядных людей ходит каждый день в тесных туфлях, собираясь совершить убийство. Возможно, очень мало. А может быть, куда больше, чем себе представляют. Он не делал ничего необычного. К тому же Карма дала обеты лишений и отречения; богатая жизнь может лишить ее шансов достичь тихих золотых улиц Царствия Небесного. Может, он даже сделает ей одолжение, спасет от ее собственной глупости.
Иногда, вспоминая годы послушания и повиновения, его разум восставал против Учителя, этого обманщика, а братья и сестры казались обманутыми простофилями. Но такое случалось редко. Многолетнее ежедневное повторение заповедей оставило в нем глубокий отпечаток. Въевшиеся в мозг истины нельзя было убрать, как отпечаток тела на Сеновале, закопать, как мусор, или засыпать сосновыми иглами, как пепел от костра. Здесь, в городе, окружающий мир выглядел пагубным, на безвкусно одетых мужчинах и накрашенных женщинах лежала печать дьявола. В богатых домах жили больные души; неверующие ехали в больших автомобилях по широким улицам прямо в ад.
Клеймо Учителя горело на его челе; где-то в глубине души он понимал, что вовсе не серое одеяние брата Языка, а именно это клеймо разглядели на нем девушки, сидевшие на скамейке. Хотя они давно уже ушли, он невольно ускорил шаги, как бы спеша уйти от их пытливых глаз.
Проходили минуты; один за другим оставались за спиной дома. На некоторых значились только номера, на других — номера и имена. Номер 1295 был тщательно выписан на пластинке, вделанной в миниатюрный железный фонарик; там же можно было прочесть: «Миссис Харли Бакстер Вуд». Как и многие другие, этот дом выглядел пустым, но он знал, что впечатление ошибочно. Разговаривая с Кармой по телефону, он чувствовал, что вначале девочка отнеслась к нему очень подозрительно, но вскоре подозрительность сменилась любопытством, а любопытство — нетерпением. Он знал, что она глубоко привязана к матери, несмотря на все их стычки; она должна была ждать весточки от нее.
Он игнорировал дверной замок и легонько постучал костяшками пальцев в застекленную дверь. Так было больше похоже на дружеский сигнал, чем безликий звонок. Ответа не последовало, но у него возникло ощущение, что Карма стоит рядом, по другую сторону двери. Ему даже показалось, что он слышит ее дыхание — частое, нервное и боязливое. Так дышала его птичка перед тем, как уронила головку, закрыла глаза и умерла в его руке. Потом он выкопал ей могилку под деревом, взял топор и изрубил на куски ее клетку. Он вспомнил, какое дикое возбуждение охватило его, когда топор опускался на железные прутья — будто он сам долгие годы пробыл пленником в этой клетке и теперь топор открывал дорогу к свободе для него. Когда возбуждение улеглось, он выбросил остатки клетки в овраг, как убийца, скрывающий улики преступления.
— Карма?
Да, он слышал ее дыхание.
— Это я, брат Язык. Ты что, не узнаешь меня? Понимаю, ты никогда не видела меня в таком костюме. Не обращай внимания, это в самом деле я. Выгляни, глупышка, и ты сама убедишься, — он прижался губами к дверной щели. — Карма. У меня есть новости о твоей матери.
Она, наконец, ответила тонким, дрожащим голоском:
— Вы их можете рассказать и оттуда.
— Нет, не могу.
— Я не хочу… выходить.
— Ты что, боишься? Господи, неужели ты боишься бедного старого брата Языка? Ты что? Мы ведь были друзьями все эти годы, Карма. Разве я не отдал тебе самое ценное, что у меня было, — пишущую машинку?
— Она была не ваша, — отпарировала девочка. — Вы украли ее из машины О'Гормана.
— Ты называешь меня вором? Нет, она была МОЯ.
— Я знаю, откуда она взялась.
— Ты глупая девчонка. Кто-то сказал тебе неправду, а ты и проглотила, будто это конфетка. Никто не знает правды, кроме меня. Но не могу же я разговаривать с тобой через дверь. Открой, Карма.
— Не могу. Тетя дома. Она наверху, в своей комнате.
Ложь была настолько явной, что он чуть не расхохотался. Но даже если бы это было правдой, чем могла бы помочь тетя? Ведь ее горло тоже было мягче мужской щетины.
— Ты маленькая врунишка, — нежно проворковал он. — И озорница. Я помню, как ты меня дразнила, пытаясь заставить говорить. Ты меня называла братом без Языка. И напевала: «Язык, Язык, кто взял твой язык?» Помнишь, Карма? И я не сердился, ведь правда? Я не мог себе этого позволить. Люди, хранящие секреты, должны учиться молчать — вот я и учился. И научился, но потом выдал себя во сне. Я всегда как-нибудь себя выдавал…
Они не ответила. На мгновение у него возникло чувство, будто он снова вернулся в лес, один, чтобы объяснить себе все то, о чем никому не следовало слышать.
К дому подъехала полицейская машина. Он выпрямился, стараясь выглядеть степенным и величавым, как священник, навещающий в воскресный полдень своего прихожанина. Он всегда воображал себя священником. Как это было бы чудесно жить, руководствуясь простыми правилами и вызубрив наизусть несколько священных текстов, советовать людям, как поступать и что делать…
Патрульная машина его встревожила. Может быть, девушки с автобусной остановки, придя домой, рассказали о нем матери и та позвонила в полицию? Тогда это ищут его. Правда, сейчас они его, кажется, не заметили, но вдруг вернутся?.. Да нет, чепуха. Чего ради им возвращаться? Да и у матери тех девчонок нет никакого повода, чтобы заявлять о нем. Он к ним не приставал, не пытался познакомиться, не предлагал конфет… Глупые девчонки, глупая их мамаша, у них нет повода, нет повода…