Осенью 1863 года новый музикдиректор с энтузиазмом приступил к своим обязанностям. Его успех, однако, был отнюдь не безоговорочным. Сталкиваясь то и дело с возникавшими трудностями — вроде нерегулярного посещения репетиций певцами или разногласий по поводу репертуарной политики, — Брамс утрачивает удовольствие от работы, которая, в общем-то, и не могла стать для него главной. По прошествии лишь одного сезона он отказался от места хормейстера певческой академии. Приглашенный восемь лет спустя на пост дирижера в старейшую и наиболее солидную концертную организацию Вены, Общество друзей музыки, он выдержал там целых три года — и все же, рассерженный и в глубине души неудовлетворенный, оставил в конце концов и этот пост. Протест вызывала неуступчивая суровость его концертных программ. Ганслик[30], ведущий венский критик, связанный с Брамсом сердечной дружбой, писал по поводу одного из концертов, в котором вслед за кантатой Баха «О, господь, когда же умру я?» был исполнен реквием Керубини до минор: «В Вене нет недостатка в публике, которая ценит красоту серьезной музыки и взыскует ее. Однако и здесь, как всюду, мало кто пойдет в концерт лишь ради того, чтобы его похоронили подряд два раза — сперва по протестантскому, а затем по католическому обряду». Не исключено, что именно такого рода случай дал повод Гельмесбергеру, остроумнейшему концертмейстеру Венского филармонического оркестра, для следующей шутки: «Если Брамс мурлычет: «Могила — моя радость», значит, он действительно в хорошем настроении».
Брамс к тому времени уже приобрел в Вене весьма обширный круг друзей и поклонников. Ко сколько-нибудь прочным дружеским связям он, однако, уже не стремился, да и в чисто практическом смысле в них теперь не было нужды. За десятилетие, прошедшее с начала его деятельности в певческой академии, Брамс, по всеобщему признанию, выдвинулся в первую шеренгу живших и творивших в то время художников. При всем богатейшем разнообразии его творчества, охватывавшем все ответвления «абсолютной» музыки, у этого всеми почитаемого, оправдавшего самые серьезные надежды композитора было все же два произведения — полярных по содержанию и по значимости, — более всего способствовавших его восхождению к европейской славе и даже своего рода популярности: «Немецкий реквием», который после шумного успеха в Бременском соборе в страстную пятницу 1868 года пели всюду, где удавалось собрать хоть какой-нибудь хор и какой-нибудь оркестр, и написанные для фортепиано в четыре руки «Венгерские танцы», которые вскоре лежали на каждом рояле и пианино и в бесчисленных переложениях для всех мыслимых и немыслимых инструментов и ансамблей заполонили мировой рынок.
К этому времени в образе жизни Брамса уже определился некий устойчивый распорядок. Первые месяцы года, обычно с января по апрель, он проводил в концертных поездках, выступая как пианист и дирижер — главным образом с собственными сочинениями. Путь его в таких турне лежал прежде всего в Германию — к Рейну, а также в Лейпциг, Бреслау[31], Берлин, Гамбург, — но нередко еще и в Голландию и Швейцарию. Доходов от этой деятельности вскоре оказалось более чем достаточно, чтобы покрыть все расходы на себя и оказывать к тому же весьма существенную поддержку родне в Гамбурге. Его круто возросшие издательские гонорары, к которым он почти не прикасался, сложились в солидный капитал. Лето, которое он в течение многих лет проводил в Баден-Бадене, вблизи Клары Шуман, а затем предпочтительно в австрийских или швейцарских Альпах, было полностью отдано композиторской работе. В пожилые годы он иногда предпринимал весной поездки в Италию — страну, бывшую для него предметом романтической любви. Осень и первая половина зимы посвящались технической доработке и наблюдению за прохождением в печати произведений, принесенных летним урожаем. Как и Бетховен, он любил бывать на свежем воздухе и охотнее всего сочинял во время прогулок, мысленно, не делая даже набросков.
В Вене Брамс жил в скромной, но уютной, по-спартански обставленной трехкомнатной квартире, порядок в которой поддерживался надежным попечением его домохозяйки фрау Трукса. И там, где он проводил лето — в Баден-Бадене или Висбадене, Рюшликоне, Туне, а в пожилые годы, когда он отдавал предпочтение Австрии, — в Пертшахе, Мюрццушлаге, Ишле, — он ценил прежде всего спокойную уединенность и потому по возможности избегал отелей. Общение было для него насущной необходимостью, но всегда оставалось где-то на периферии его существования. Его друзья знали, что ему нельзя мешать, когда он занят работой.
После смерти Вагнера в 1883 году он считался бесспорно величайшим из живших в то время маэстро и был буквально осыпан почестями и наградами, к которым, впрочем, всегда оставался искренне равнодушным. Когда Кембриджский университет предложил ему степень почетного доктора, он, вежливо поблагодарив, отклонил эту честь, поскольку на торжественной церемонии требовалось его присутствие, а он не пожелал затруднять себя поездкой в Англию. Правда, докторскую степень он вскоре после этого получил — в Бреслау; его «Академическая торжественная увертюра» обязана своим возникновением именно этому событию. Его шестидесятилетие было повсюду отмечено торжествами и юбилейными концертами, на которых он по возможности не появлялся, а Общество друзей музыки в Вене выпустило памятную медаль с его изображением. Его родной город Гамбург удостоил Брамса звания почетного гражданина, однако в благодарственном письме на имя бургомистра он не смог удержаться от скрытого намека, в котором все еще слышались отзвуки гнева по поводу давних обид.
Этот период жизни — примерно от сорока пяти до шестидесяти лет — был для Брамса самым плодотворным. Музыка изливается широким потоком — и только теперь она льется свободно, радостно, не зная препятствий. Затем, однако, стремительно наступают сумерки. Смерть наводит ужас, опустошая ряды его друзей: уходят Эрнст Франк, Рудольф фон Беккерат, Элизабет фон Герцогенберг[32], Филипп Спитта[33], Бюлов[34], Бильрот, а весной 1896 года смертельно заболевает и семидесятишестилетняя Клара Шуман. Иоахим пишет ему: «Я с ума схожу при мысли, что потеряю ее, и все же придется усвоить это…» Брамс отвечает ему (10 апреля 1896 года) потрясающим посланием, одним из тех редких писем, где чувства, обуревавшие этого сдержанного человека, стекают с его пера с непосредственностью, ведомой обычно лишь его музыке: «И однако я не могу назвать печальным то, о чем говорится затем в твоем письме. Я часто думал, что фрау Шуман, возможно, переживет и своих детей, и меня самого в придачу, — но никогда ей этого не желал. Мысль, что нам суждено потерять ее, уже не может ужаснуть нас — даже и меня, одинокого человека, у которого мало кто остался в этом мире. И пусть даже она уйдет от нас — разве не просветлеют наши лица, когда мы станем вспоминать о ней? Об этой замечательной женщине, которая несла нам радость всю свою долгую жизнь и которую мы по-прежнему будем любить, которой будем восхищаться. Только так надлежит нам печалиться о ней».
Клара умерла 20 мая.
Волнение, с каким он в те дни думал об этой женщине, чья любовь, восхищение и неизменное участие в его судьбе и творчестве сопровождали всю его жизнь, подвигло его на последнее, поразительное по своей силе произведение — «Четыре строгих напева» на слова Священного писания, — которое своей глубиной, оригинальностью, непреклонностью духа являет нам утверждение веры, какое, пожалуй, не удавалось прежде ни одному из великих музыкантов в их прощальных произведениях. Он закончил его 7 мая 1896 года, в свой шестьдесят третий — и последний — день рождения. Два месяца спустя он пишет дочери Клары — Марии: «…Когда Вы чуть позже получите тетрадь «Строгих напевов», то не заблуждайтесь относительно этой посылки. Помимо старой и дорогой мне привычки — в первую очередь написать в подобных случаях Вашу фамилию, дело еще и в том, что эти напевы имеют к Вам самое непосредственное отношение. Я написал их в первую неделю мая; сходные слова часто занимали меня, а известий о Вашей матери — хуже обычных — мне, как я полагал, ждать не приходилось. Но глубоко в душе человека нередко говорит и движется нечто им почти несознаваемое, и это что-то, видимо, должно прозвучать как стихи или музыка. Играть эти песнопения Вам не нужно, поскольку их слова могут чрезмерно взволновать Вас. Однако я прошу рассматривать их исключительно как жертвоприношение в связи со смертью Вашей возлюбленной матушки и возложить их на ее могилу».