Я не хочу распространяться здесь о том, из каких соображений Мерелли отказался выплатить мне аванс. Его вины в этом не было. Но меня стало одолевать беспокойство. Я не мог примириться с тем, чтобы просрочить платеж даже на несколько дней. Жена, видевшая мое волнение, взяла часть своих драгоценностей и не ведаю как, но добыла эти деньги. Я был глубоко тронут этим доказательством ее любви и поклялся сторицей отплатить ей за это. Слава Богу, у меня была возможность сделать это благодаря моему договору.
Но здесь меня постигли чудовищные удары судьбы. В апреле заболел мой малыш. Никто из докторов не мог определить причину его болезни, и, медленно угасая, ребенок умер на руках почти безумной от горя матери. Спустя несколько дней заболела дочурка, и этот ребенок тоже ушел от нас! Однако и это было еще не все. В первых числах июня тяжелой формой менингита заболела жена, и 19 июня 1840 года из моей квартиры вынесли третий гроб.
Я остался один, совершенно один!! За два месяца я потерял три любимых создания. Моя семья перестала существовать!
И в таком мучительном душевном состоянии я должен был писать комическую оперу…
«Король на час» провалился. Виной тому стала, конечно, музыка. Но и постановка также была плоха. Сломленный несчастьем, ожесточенный неудачей, я внушил себе, что искусство не приносит мне утешения, и принял решение не сочинять больше ни строчки. Я даже написал инженеру Пазетти, который после провала «Короля на час» никак не давал о себе знать, и попросил его, чтобы он получил от Мерелли согласие на расторжение нашего договора. Мерелли позвал меня и обращался со мной как с капризным ребенком… Он не мог поверить, что один-единственный провал может внушить отвращение к театру… Но я настаивал на своем до тех пор, пока он наконец не вернул мне договор. Затем он сказал мне: «Послушай, Верди, я не могу силой заставить тебя сочинять музыку. Но моя вера в тебя крепка, как никогда. Кто знает, может быть, в один прекрасный день ты снова возьмешься за перо. Тогда ты должен только известить меня об этом за два месяца до начала сезона. Даю слово — опера, которую ты принесешь, будет поставлена».
Я поблагодарил его. Но даже и эти слова никак не повлияли на мое решение. Я остался в Милане и снял комнату неподалеку от Корсиа-дей-Серви. Мужество покинуло меня, я не думал больше о музыке. Но однажды вечером в конце галереи Кристофори я столкнулся с Мерелли, который направлялся как раз в театр. Крупными хлопьями падал с неба снег. Мерелли, взяв меня под руку, принудил меня проводить его до «Ла Скала». По дороге туда он болтал обо всем на свете и признался, что он находится в затруднительном положении из-за новой оперы, которую должен поставить. Николаи, получивший заказ, недоволен либретто.
«Ты только представь себе, — вскрикнул Мерелли, — либретто Солеры, чудесное! Изумительное! Совершенно необычное! А этот упрямый немецкий маэстро остается совершенно глух к голосу разума и заявляет, что либретто никуда не годится!.. У меня просто голова идет кругом, я не знаю, где я смогу так быстро получить новое либретто».
«В этом я могу помочь, — утешил его я. — Разве ты не заказывал для меня текст «Изгнанника». Для этой оперы я еще не сочинил ни одной ноты. Либретто в твоем распоряжении».
«Браво! Вот это удача!»
Так, беседуя, мы дошли до театра. Мерелли приказал позвать Басси, который был одновременно поэтом, режиссером, служащим канцелярии, библиотекарем и кем-то еще, и тотчас велел ему справиться, есть ли в архиве второй экземпляр рукописи «Изгнанника». Он там оказался. Но одновременно Мерелли вытащил и другую рукопись и показал ее мне.
«Вот! Это и есть либретто Солеры! Отвергнуть такой чудесный сюжет!.. Возьми его, прочти!»
«Зачем он мне? Нет, нет, нет. Я не настроен сейчас читать либретто».
«Но это либретто не принесет тебе никаких забот. Прочти его. При случае вернешь назад». И он всучил мне рукопись. Это была толстая тетрадь, исписанная по моде того времени крупными буквами. Я свернул эту штуку, пожал Мерелли руку и пошел домой.
На улице я почувствовал какое-то необъяснимое недомогание, на меня нашла глубочайшая тоска, разрывавшая сердце… Придя домой, я с силой бросил тетрадь на стол. Падая, рукопись раскрылась, и совершенно безотчетно мой взгляд упал на страницу, где одна строчка приковала мое внимание:
«Va, pensiero, sul’ ale dorate…»
(«Лети, мысль, на золотых крыльях»)
Я перелистал следующие и был сильно поражен ими, тем более что это был парафраз библейского сюжета, то есть книги, которую я любил больше всего на свете.
Я прочитал страницу, затем другую, затем, памятуя о твердом решении никогда больше не писать, закрыл тетрадь и пошел спать… Но «Набукко» не оставлял меня, заснуть я не мог.
Я поднялся и прочитал стихотворный текст не один раз, не два и не три, а столько, что к утру знал наизусть либретто Солеры.
И все же я не собирался отступать от данного самому себе слова. Придя в театр, я возвращаю рукопись Мерелли:
«Прекрасно, не правда ли?»
«Очень».
«Ну так положи это на музыку!»
«У меня даже и в мыслях такого нет!»
«Положи это на музыку, говорят тебе, положи на музыку!»
После этих слов он засунул тетрадь в карман моего сюртука, схватил меня за плечи и не просто вытолкал на улицу, но и захлопнул за мной дверь, закрыв ее на ключ.
Что делать?
С текстом «Набукко» в кармане я вернулся домой. Сегодня одна строфа, завтра другая, здесь одна нота, там фраза — так, шаг за шагом и появляется музыка.
Это было осенью 1841 года. Я помнил о заверении Мерелли, разыскал его и сообщил, что «Набукко» готов и может быть поставлен во время следующего карнавала.
Мерелли заявил, что готов сдержать свое слово, но вместе с тем оговорился, что мое произведение не может быть поставлено в будущем сезоне, поскольку он уже принял три оперы известных композиторов. Четвертая опера, да к тому же принадлежащая почти неизвестному автору, — это во всех отношениях слишком опасно, и в первую очередь для меня самого. Я тем не менее упорствовал: «Либо к карнавалу, либо вообще никогда!» У меня были весьма серьезные основания для настойчивости, поскольку когда бы еще мог я заполучить более прославленных исполнителей, нежели Стреппони и Ронкони, ангажированных на время карнавала? На них-то я и возлагал самые большие надежды.
Мерелли, который готов был идти мне навстречу, оказался сам как импресарио в сложном положении. Четыре новые оперы за один сезон — это риск! Но и я имел в запасе серьезные доводы против его возражений. Прошло достаточно много времени, которое было заполнено словами «да» и «нет», разговорами о том о сем, обещаниями и полу обещаниями, а в это время вышел «Картеллоне» с репертуаром, и «Набукко» там не было. Я был молод. Кровь моя кипела. Я написал глупое письмо Мерелли, где дал волю своей злобе. Должен признаться, что едва я его отправил, как меня охватили угрызения совести. Я боялся, что теперь сам все испортил.
Мерелли велел меня позвать и набросился: «Разве так можно писать другу? Однако ты прав, и мы будем ставить «Набукко». Но ты должен понять одно: три новые оперы обошлись мне весьма не дешево. Поэтому я не могу заказать для «Набукко» ни новые декорации, ни новые костюмы. Надо посмотреть, что можно использовать и что можно подыскать в хранилище театра».
Я был согласен на все, только бы моя опера была поставлена. Так что пришлось издать новый «Картеллоне», где я наконец смог прочитать: «Набукко».
На память мне приходит комическая сцена, которая произошла между мной и Солерой незадолго до представления. Он написал для третьего акта небольшой любовный дуэт. Тот мне совершенно не понравился, поскольку снижал напряженность действия и, кроме того, сводил к банальности библейскую патетику, которая и составляла суть этой драмы. Однажды утром, когда Солера сидел у меня, я высказал ему мои сомнения. Он с ними не согласился, но не потому, что считал их неправильными, а потому, что ничто на свете не могло его заставить переделать уже сделанную работу. Мы исчерпали в дискуссии весь запас аргументов и контраргументов. Я оставался тверд, он тоже. Наконец он спросил, что бы я хотел иметь вместо этого дуэта, и я указал ему на пророчество Захарии. Идея показалась ему совсем недурной, и после еще одной попытки наилучшим образом использовать некоторые возражения он все же пообещал основательно продумать сцену, а затем написать ее. Однако это был не тот поворот, которого я желал, поскольку, хорошо зная этого доброго малого, я ясно предвидел, что время будет идти, а Солера так и не сможет решиться написать хотя бы одну строчку. Поэтому я запер дверь, спрятал ключ в карман и полушутя-полусерьезно сказал Солере: «Так вот, ты у меня не выйдешь из этой комнаты, пока не положишь на стихи пророчество. Вот, возьми Библию. Самые прекрасные места можешь списать слово в слово». Солера, будучи по характеру человеком вспыльчивым, поначалу воспринял мою шутку весьма неблагосклонно. В глазах появился подозрительный блеск. Это была неприятная минута, так как поэт, отличавшийся недюжинной силой, расправился бы с упрямым музыкантом, как с ребенком. Но вдруг он совершенно спокойно сел к столу, и через четверть часа сцена пророчества была написана.