Но к середине прошлого лета противостояние и раскрытие карт стало неизбежностью, и когда Никсон посмотрел в августе на балансовый отчет и увидел, что против него объединились и законодательная, и судебная ветви, то понял, что его дни сочтены.
9 августа он подал в отставку и двенадцать часов спустя уехал из Вашингтона в облаке позора. Ему пришел конец, в этом сомнений не было. Даже в самом ближайшем его окружении поговаривали, что под конец он был в состоянии опасной мании, а его прощальная речь перед аппаратом кабинета министров и Белого дома была настолько явным бредом, что мне стало его жаль. И когда вертолет унес его в изгнание в Калифорнию, почти видимая дрожь облегчения пронеслась по толпе на лужайке Белого дома, собравшейся посмотреть печальный спектакль его отбытия.
Никсон был в тридцати тысячах футов над Сент-Луисом на «борту 1», когда его избранный преемник Джеральд Форд принес присягу. Никсон лично выбрал Форда на замену Спиро Эгню, осужденному несколькими месяцами ранее за мошенничество с налогами и вымогательство. И сам Никсон перед уходом безмолвно признал свою вину в уголовном заговоре с целью препятствования правосудию.
Я уехал из Вашингтона на следующий день после присяги Форда, слишком усталый, чтобы испытывать что-либо, кроме маниакального облегчения, пока тащился через вестибюль Национального аэропорта с двустами фунтами расшифровок сенатских слушаний и слушаний судебной комиссии палаты представителей по Уотергейту, которые из-за вынужденной отставки Никсона разом отошли вдруг в область истории. Я не знал наверняка, зачем они мне нужны, но материалы всегда полезно иметь под рукой, и я считал, что после двух-трех месяцев сна, возможно, найду им применение.
Теперь, почти четыре недели спустя, чемодан с расшифровками все еще открыт возле моего стола. Теперь, когда Джеральд Форд даровал Никсону амнистию, столь полную, что ему никогда и ни за что не придется отвечать перед судом, кипы бумаги, которые, не уйди он в отставку, обеспечили бы его импичмент, начинают бередить мое любопытство.
Непритязательная музычка
и вожделенный сон… Постоянные свары,
бесполезные брифинги и вой под дверью…
«Американская политика никогда не будет прежней».
Сенатор Джордж Макговерн. Из речи о согласии баллотироваться в президенты. 13 июля 1972, Майами, Флорида
Еще один теплый вашингтонский ливень, в 4:33 жаркого утра среды, бьет каплями пота в мое окно. Двенадцать футов шириной и три высотой, высокий желтый глаз апартаментов редакции внутренней политики смотрит поверх гниющих крыш столицы нашей родины на скрытые за дождем и туманом беломраморный шпиль мемориала Джорджа Вашингтона и темный купол Капитолия. В соседнем номере из радио воет хиллбилли.
«… И, когда в Далласе полночь, я где-то на большом реактивнике… если бы только тебя понять, может, я справился бы с одиночеством…»
Непритязательная музычка и кварта «Дикой индюшки» на тумбочке, залит по гланды чем-то, что было в том мешке, который я купил сегодня в Джорджтауне, смотрю на гигантский заголовок во вчерашней Washington Post.
ПРЕЗИДЕНТ ПРИЗНАЕТ СВОЙ ОТКАЗ ВЫДАТЬ ИНФОРМАЦИЮ. ПЛЕНКИ ДОКАЗЫВАЮТ, ЧТО ОН САНКЦИОНИРОВАЛ УКРЫВАТЕЛЬСТВО
Каждые полчаса WXRA – радио дальнобойщиков в Александрии – выбалтывает все новые и новые мерзости о «быстро тающей» поддержке в палате общин и сенате. Все десять членов судебной комиссии, на прошлой неделе проголосовавших против импичмента по национальному телевидению, теперь официально изменили позицию и говорят, что намерены голосовать за импичмент, когда – или если – вопрос о нем будет выдвинут на голосование в палате общин 19 августа. Даже Барри Голдуотер намекнул (а после отрицал) корреспонденту UPI, дескать, Никсону следует уйти в отставку ради блага страны … а также ради блага Голдуотера и всей республиканской партии. "
Вот уж точно. Крысы спешно покидают корабль, даже выживший из ума сенатор от Колорадо Питер Доминик, рупор республиканцев, менее двух лет назад номинировавший Никсона на Нобелевскую премию мира, счел «горестной новостью» это сделанное в последний момент признание президента в своей причастности к Уотергейтскому укрывательству.
Ричарду Никсону недолго осталось барахтаться, и это не слишком «горестная новость» для многих, вот только изгнание дешевого гада должно произойти здесь, в Вашингтоне, и займет остаток нашего лета.
«День прожить, возлюбленный Иисус, о большем я не прошу…»
А теперь песня «Compton Brothers» про «…когда кончилось вино, а в музавтомате вышли все песни…»
Господи, нужно еще льда и виски. Налить в мешок воды и высосать жижу со дна. Дождь все хлещет в окно, предрассветное небо еще черно, в номере сыро и холодно. Как, черт побери, включается отопление? Почему моя кровать завалена газетными вырезками и переплетенными подборками стенограмм слушаний по импичменту Никсона?
Ох… безумие, безумие. В такой день даже перспектива падения Ричарда Никсона меня не заводит. Гребаная дрянная погодка.
В такой же вот день давным-давно я напевал себе под нос на мосту в Луисвилле, Кентукки, в старом «шеви» с тремя-четырьмя славными парнями, которые работали со мной на фабрике мебели в Джефферсонвилле, Индиана. Шины шипели на мокром асфальте, дворники метались взад-вперед на утреннем дожде, а мы с пакетами ланча подпевали кантри из радио, когда кто-то вдруг сказал:
– Господи Иисусе, мы что, в такой день работать будем? Да мы, наверно, совсем рехнулись. В такой день надо валяться с хорошей бабой в теплой постели, и пусть по жестяной крыше барабанит дождь, а у кровати бутылка хорошего виски.
«Дай мне побыть в твоем утре, дай мне побыть в твоей ночи… Дай мне быть рядом, когда я тебе нужен… и сделать все, как надо…»
Эх, неотвязный хонки-тонк… Похоже, меня одолевает тоска по тому сну про жестяную крышу, ливень, про то, как валяешься с телкой, а дверь заперта на большой железный болт, кокон теплой постели, и связь с внешним миром оборвана, кроме как по дешевому – за четырнадцать девяносто пять – радио, которое воет «Чую крысу» и «Дикая сторона жизни».
Погода нелетная. И Национальный, и Даллас «закрыты до полудня». И все равно я хватаю трубку и требую сделать мне билет в Колорадо. Плевать на погоду…
Женщина, взявшая трубку «Юнайтед эйрлайнс», пообещала «улучшение погоды» после полудня и, мол, на рейс 16:40 на Денвер уйма мест.
– Чудесно, – отозвался я. – Но мне нужно место первого класса в салоне для курящих.
– Посмотрю, что можно сделать, – сказала она и пару минут спустя вернулась с дурными новостями: – В курящем все места заняты, сэр, но если для вас не так важно…
– Так важно. Я должен курить. Я на этом настаиваю. Она проверила еще раз, на сей раз с лучшим результатом.
– Думаю, мы откроем вам место, сэр. На какую фамилию?
– Нейдер, – сказал я. – Р. Нейдер.
– Как она пишется?
Я произнес по буквам, поставил будильник на два и заснул на диване во все тех же мокрых плавках. После двух месяцев Процесса об Импичменте Никсона нервы у меня были на пределе от постоянных пререканий, раздраженной враждебности бесполезных брифингов для прессы по утрам в Белом доме и долгих потных дней бесцельного брожения по коридорам офисного здания Рейберна на Капитолийском холме в ожидании крупиц мудрости от любых двух-трех из тех тридцати восьми незадачливых конгрессменов в судебной комиссии, кто заслушивал показания по маловероятному импичменту Ричарда Никсона.
Жутковатый вышел спектакль: вся империя Никсона, еще два года назад казавшаяся неуязвимой, прямо у нас на глазах разваливалась под собственным гнилым весом. Нельзя отрицать, что это сенсация огромного и исторического масштаба, но освещать ее изо дня в день было настолько унизительно скучно, что трудно было сосредоточиться на том, что происходило на самом деле. Это была сенсация не для журналистов, а для юристов.
* * *
На самолет я так и не попал. Около полудня меня вырвали из сна уханье в дверь и голос, который орал: