– Так, что-то совершенно новое… Хорошо… Ты, значит, считаешь честностью швырнуть в лицо народу обвинение, что он спился, находится где-то на пороге гибели, вырождения… Кто же тогда все делает? Кто отстроил страну после немца? Нет, это ты в одну кучу все валишь… Народ тебя не поймет…
– А ты действительно считаешь себя уполномоченным говорить от его имени? – как бы проверяя что-то свое, вскользь уронила Аленка.
– Считаю, ты ведь тоже, кажется, не стесняешься целым народом швыряться…
– Приходится только позавидовать… Уверен, спокоен. Одно не ясно: почему ты не хочешь ничего сделать, чтобы хоть чуточку стало легче народу в самом простом? Ни от Москвы не надо санкций, ни…
– Ну, знаешь, Алена, это уже чистейшая демагогия, – с досадой оборвал Брюханов, уходя к себе в кабинет; Аленка, успевшая выпить стакан холодного молока, прошла следом, поглядывая ему сбоку в нахмуренное, тяжелое лицо.
– Нет, ты мне ответь: сколько можно с народа тянуть – с бабки Лукерьи, с Нюрки Бобок, с Куделина? Сколько можно? – спрашивала она, стараясь смягчить резкость своих слов. – Когда-то же ведь надо дать им продохнуть. Никакого народа ты, Тихон, прости, не знаешь, не любишь… Так, это для вас – глина… помесил, помял, слепил… Солнце выскочило, все растрескалось, посыпалось… Вам же опять работа…
– Так, так, так… давай уж до конца, слушаю, слушаю, – поддакивал он, по-прежнему хмурясь и теребя какую-то попавшуюся под руку книгу; у них бывали подобные стычки и раньше; хотя Аленка говорила сейчас слишком обидные и несправедливые вещи, настоящей злости почему-то на нее не было. Скорее всего потому, что это были и его мысли, и его боль. Пусть ее выговорится, решил он, продолжая самым внимательным образом слушать непривычно разошедшуюся жену, плутала она в общем-то в детских заботах, не знала и не могла знать того, что было известно ему. Для нее все было так, как она говорила и думала сейчас, а все на самом деле было не так и не могло исправиться по первому слову и желанию… Область в прошлом году не выполнила хлебопоставки, и ему стоило больших усилий оставить в колхозах хоть немного зерна. Для нее не имело значения и существование таких работников, как Лутаков; в своих неофициальных беседах в Москве, во время командировок, при случае он мог щегольнуть несуществующими успехами в сельском хозяйстве области, незаметно подчеркнуть и свою немалую роль в этом.
– Ладно, давай ужинать и спать, Алена Захаровна, – попросил он, – завтра Федотыч в шесть за мной заедет…
Но какой-то бес вселился в Аленку, она не двинулась с места.
– Знаешь, Тихон, если человек на своем месте не может изменить что-то к лучшему, по-моему, честнее уйти, оставить это место… Может быть, придет более смелый, более решительный человек…
– А если придет не более смелый, не более решительный, а как раз наоборот? Где гарантия? – Брюханову снова вспомнился Лутаков, широченный, квадратный, сразу заполняющий собой все помещение, с заразительным, здоровым смехом, с его твердой, спокойной манерой держаться.
– Нет гарантии, Тихон. Никто тебе не даст. Да потом ты ведь все равно никогда не сделаешь этого шага, – в ее голосе мелькнуло сожаление, – пустой это разговор.
– Почему?
– Ты относишься к эпитимному типу личности… Минутку, минутку, сейчас разъясню. – Аленка потянулась к коробочке с папиросами, взяла одну, повертела в пальцах. – Это люди, которые уже не могут без власти и будут идти к ней, несмотря ни на что. Это их природа. Большей частью для них, подобных людей, таких категорий, как «добро», «совесть», «справедливость», не существует.
– Во-от как, – протянул Брюханов, все пристальнее присматриваясь к жене. – А что же для них существует?
– Категория «надо»… Вот и вся их мораль.
– Любопытно… Ну а ты, Алена? – все тем же спокойным тоном спросил Брюханов. – Какими достоинствами одаришь человечество ты сама?
– Я, милый мой, всего-навсего психастеник, самый заурядный психастеник. Буду всю жизнь бороться со своими бесами и заниматься самоедством, так что за меня будь спокоен…
– Идет. – Брюханов быстро встал, подошел к ней и положил руки ей на плечи. – Только когда они тебя будут совсем одолевать, твои бесы, не забудь позвать… Знаешь, я их кадилом…
Запрокинув голову на спинку кресла, Аленка заставила себя улыбнуться.
– Что, Брюханов, – спросила она, – выдержим, думаешь?
– Давай ужинать, Аленка, – сказал он. – Пора освободить Тимофеевну, мне тоже сегодня еще кое что сделать надо…
– Обиделся?
– Нет…
– Как хорошо, что у человека есть свой дом.
Аленка, быстро прижавшись щекой к его руке, встала; в этот вечер они оба, словно бы по негласному уговору, старались не касаться того, что могло напомнить о недавней размолвке; Брюханов шутил с Тимофеевной, оживленно обсуждал с Николаем его студенческие новости, и когда тот после ужина предложил партию в шахматы, сразу же согласился и увел его к себе в кабинет; ни Брюханов, ни Николай не любили за шахматами разговаривать, и, удобно устроившись за круглым столиком, освещенным успокаивающим зеленоватым светом лампы, они, полностью сосредоточившись на игре, казалось, больше не замечали друг друга. Николай передвигал фигуры быстро, почти не раздумывая, его комбинации, развиваясь, приобретали неожиданную сложность и глубину, и Брюханов, не раз испытавший на себе, чего стоило малейшее невнимание во время шахматных баталий с Николаем, лишь в самом начале, сделав очередной ход, оторвался, чтобы взять папиросы и пепельницу, и поторопился назад, на свое место; как он и ожидал, Николай уже успел передвинуть свою фигуру, и Брюханов, скрывая удивление его ходом, проворчал: «Так… так», – и прежде, чем решиться на ответное движение, закурил и долго думал.
В дверь кабинета заглянула Аленка, напомнила, что уже поздно, что все спят.
– Мы недолго, спокойной ночи, – отозвался Брюханов, не отрываясь от доски.
– Ты, кажется, хотел что-то еще успеть сделать, – сказала она.
На этот раз Брюханов, в раздумье вертевший над доской в пальцах своего коня, на мгновение задержался на ней взглядом и кивнул; Аленка, жалевшая о своей вспышке и резкости, тихо прикрыла дверь, и Брюханов, помедлив, решился наконец переставить коня.
– Вы хорошо подумали,.. Тихон Иванович? – спросил Николай со свойственной ему прямотой, слегка улыбаясь.
– А что такое? – забегал по доске взглядом Брюханов, время от времени посматривая в лицо соперника. – Положительно ничего не вижу, не пугай, брат…
– Взгляните на моего ферзя, вы открыли Д5…
– Так что же? – спросил Брюханов. – Что, ты туда хочешь?..
– Конечно. Берете вы его или нет, мой следующий ход конем Ф6…
Брюханов еще раз взглянул на доску; теперь в какое-то одно мгновение картина на ней совершенно изменилась: порядок и надежность собственной обороны, неприступно, как он думал, выстроенной в начале партии, распалась; чужой, почти неправдоподобный по изяществу и простоте комбинации, по минимальности, почти скудости брошенных в дело средств, замысел все перечеркнул и поломал.
Еще и еще раз растерянно, с обиженным выражением лица пометавшись глазами по доске, Брюханов пыхнул папиросой и откинулся в кресле.
– Черт знает, что у тебя за башка! – сказал он. – Какая-то машина… Нет, с тобой положительно невозможно играть!
– Еще? – смеясь глазами, подзадоривая, спросил Николай.
Они стали быстро выравнивать фигуры, и скоро Брюханов, сразу же полностью захваченный событиями на доске, опять почувствовал близкую развязку. Он пытливо раз, другой, третий оценил расстановку сил; все было спокойно, все надежно прикрыто, никакого простора для неожиданных действий противника при любой, самой смелой фантазии быть не могло. Но в то же время уже беглого взгляда на расположение фигур Николая было достаточно, чтобы ощутить (именно не понять, а пока только где-то глубоко в себе ощутить) тугую, стремительную волну заложенных в них комбинаций, они могли вспыхнуть в любой момент и в любом месте, и несмотря на кажущуюся некоторую небрежную разобщенность фигур, все они представляли готовое прийти в действие одно стройное целое.