16
Комендантская – тяжелый, приземистый бревенчатый дом – стояла в самом центре поселка, на песчаном холме, возле крыльца высился уцелевший старый кедр. Комендантская была разделена на две половины: на официальную, казенную, и жилую, для коменданта и его семьи. Дом Загребы стоял напротив. Стася Брылика кто-то напоил, и чья-то умелая рука направила его прямо к комендантской; шел он по самой середине поселковой улицы, в пьяном бесстрашии держась очень прямо; в пьяном угаре мерещилась ему жалкая фигура опозоренного мучителя Загребы, с которым он сполна рассчитается и за дочку, и за все остальное. Для Брылика наступил момент безграничной свободы, душа вознеслась под самые облака, все земное было ей нипочем, все земное не существовало, потому что шел он обличить и уничтожить зло в лице ненавистного Загребы, и, к сожалению, Захар узнал об этом лишь на другой день, на работе.
Потом говорили, что Брылик два раза останавливался: у столовой, где собралось несколько человек, и у магазина, где тоже толпились люди. У магазина Брылик задержался, у кого-то закурил, даже посмеялся чьим-то словам, но затем его вновь неудержимо повлекло в сторону комендантской.
Он остановился метрах в десяти перед молчаливыми окнами Загребы, стащил с себя пиджачишко, бросил его на землю и засучил рукава.
– Эй, Загреба, бешеная собака, выходи, драться с тобой буду, – сказал он вначале негромко, но тут же, осмелев от собственного страха, заорал во все горло: – Выходи, сволочь, драться, чтоб тебя все видели! Выходи, гад!
Побесновавшись минут пятнадцать в полном одиночестве, Брылик плюнул в сторону так и не ответивших ему окон Загребы и, подобрав пиджак, гордо оглядываясь, побрел прочь. Комендант Раков, запоздало показавшись на улице, молчаливо погрозил ему вслед пальцем и, прихрамывая, опять скрылся. Страх охватил Брылика уже дома, плачущая жена ругала его последними словами, повторяя, что «черт душу выне, а нам шкуру завсегда сниме, а туточки бандиты, що хотят, то и роблять…» и что теперь и с дочкой ничего не поправишь, и остальным в могилу хоть заживо сигай, да сам себя и землей загребай. Брылик довольно активно отбрехивался, затем повалился на топчан и захрапел как ни в чем не бывало. Он узнал о случившемся, проспавшись, наутро, да и то со слов жены, вяло похлебал какое-то жидкое варево из рыбы и первой крапивы, обреченно слушая ее причитания; на работе его, отозвав в сторону, подробно обо всем выспросив, отругал и Захар. Брылик тотчас погрузился в свое привычное состояние гнетущего страха, сгорбившись, затравленно побрел к эстакаде вдоль узкоколейки, к высоко громоздившимся в двадцать – тридцать рядов штабелям леса. Бригада Захара из восьми человек споро, казалось, без особых натужных усилий разгружала подвозившие лес машины и тракторы, укладывала тяжеленные, шестиметровой длины, бревна в очередной штабель где-то уже в пятнадцатый ряд.
Захар бегло и привычно окинул взглядом свое хозяйство: подмостки, канаты, которыми затягивали бревна наверх, заютовленные ронжины; подошел лесовоз, чадящий и всхлипывающий старый «газген», и шофер, едва поставив машину под разгрузку, полез наверх, откинул крышку бака и стал шуровать в нем железной палкой.
– Черт тебя поднес! – крикнул ему Захар, сторонясь от едкого белесого дыма, густо повалившего из бака. – Дал бы сначала разгрузить…
– Не могу, – шофер весело оскалил ослепительно белые зубы на чумазом лице. – Потухнет, потом ее два часа раскочегаривать будешь! Потерпите, ребята, я мигом!
Грузчики отошли в подветренную сторону, стали закуривать. Захар тоже достал кисет, и вокруг него тотчас образовался кружок из нескольких человек, к Захарову кисету со всех сторон потянулись.
– По очереди, братва! – огрызнулся он. – Вы что ж думаете, у меня табачная плантация?
– Тебе еще пришлют, Захар, не скупись, за народом не залежится, – прогудел один из грузчиков, здоровый, с широченной грудью, по прозвищу Лапша, хотя видом своим и фамилией Тяжедубов прозвище свое никак не оправдывал. – У тебя вон сыны какие отзывчивые. А я у своей лахудры попросил махорки прислать, так ты знаешь, что она?
– Что она? – тотчас поинтересовался настырный, любивший позубоскалить, ко всеобщему удовольствию, с быстрыми черными глазами Сенька Плющев; с Лапшой его связывала прочная дружба.
– Что! Пишет, стерва, чтоб имя ее забыл, надо было лапы перед немцем не задирать. Я тебе, пишет, гроб сколочу и пришлю, никаких денег не пожалею на такую посылку.
– Денег-то сколько выслал? – с философским спокойствием спросил Плющев, уже успевший прикурить, а теперь с наслаждением, со знанием дела глубоко втягивающий в себя злющий, раздирающий грудь дым дерюгинского самосада.
– Денег? Каких денег? – Лапша изобразил на своем простоватом лице понятное изумление.
– Гроб-то тебе в копеечку влетит, полвагона арендовать надо, супруга одна не осилит…
Лапша под шутки и смех товарищей двинулся было к Плющеву, но тот предварительно зашел за спину Захара.
– Ладно, Лапша, брось, смеха не понимаешь? – примирительно подал он голос оттуда, сразу обезоруживая готового вскипеть товарища. – Скажи лучше, что ты ей все-таки ответил?
– А что я? – Лапша, отходя, наконец справился с цигаркой. – Был бы рядом, я бы ей разок промеж глаз звезданул, и дело с концом. А так что сделаешь, издали-то? Я ей написал, я ей… вот что написал, в конверт погуще харкнул, да с тем и заклеил.
– Высохнет по дороге. Да и как тут правду-то узнать? Может, ее прищемили, вот она, как тот философ, скажет, да еще и прибрешет, – подвел итог Плющев.
Кругом невесело рассмеялись, а Лапша отвернулся от ветра и стал закуривать.
– Эй, работнички! – позвал их шофер, закончивший наконец свое дело. – Разгружайте, не до вечера мне здесь торчать!
– Смотри, как заговорил, видать, из затейливых, – неодобрительно глянул на него Захар. – Ладно, не шуми, давай иди покури покуда…
Было часов десять утра, от нагретого солнцем леса пахло гниющей корой. День обещал быть погожим, ветер резко, порывами, посвистывал в штабелях, от шпал несло мазутом. Захар снял фуражку, стащил рубаху, бережно сложил в сторонке, подальше, у соседнего, уже законченного штабеля; за ним потянулась бригада, и через минуту уже дружно работали. Бревна легко, словно сами собой, вкатывались на штабель, только голые спины грузчиков больше и больше блестели от пота да лаги, по которым катали бревна вверх, если попадался особо тяжелый кряж, потрескивали и гнулись. Не успели разгрузить один лесовоз, тотчас подползло еще два, затем еще, и сразу образовалась очередь; вяло отругиваясь от наседавших шоферов, Захар, перехватывая веревку, натягивал ее, привычно командовал:
– Раз-два! Раз-два!
В моменты, когда бревно останавливалось, он слышал за собой тяжелое дыхание Брылика и, смахивая пот, заливавший глаза, всякий раз почему-то жалел его, но привычный, нараставший ритм работы властно затягивал. Лесовозы подходили непрерывно, и катать бревна становилось высоковато. Лапша, отдуваясь, уже не раз предлагал расчать новый штабель, и Захар наконец согласился.
– Еще рядок, и баста, – решил он.
– Что ты, бригадир, без того выше Ивана Великого, – недовольно зароптал Лапша, – Перекурить пора, в груди трепещет.
Лапшу дружно поддержали остальные, и Захар, сдавшись, крикнул:
– Эй, мужики, курить! Давай снимай лаги, после перекура новый зачнем.
Лаги были тотчас убраны, и Захар уже хотел слезать со штабеля.
– С другого бока слезай, Захар, там легче, – посоветовал ему снизу Лапша, но как раз в это время из кузова подъехавшей машины спрыгнули трое: Загреба с собакой, Роман Грибкин и какой-то насупленный, неизвестный Захару парень; невольно оглянувшись на Брылика, тоже собиравшегося спускаться со штабеля, Захар, устраиваясь удобнее, слегка расставил ноги, оглядел своих грузчиков, потом опять Загребу и его людей. У Брылика посерело лицо, глаза беспомощно забегали по сторонам, отыскивая хоть какое-нибудь укрытие, и Захар, вместо того чтобы спуститься со штабеля, пристроился у края, свесив ноги; садясь, он почувствовал под собой какое-то неуловимое для постороннего глаза движение в бревнах, перегнулся: в третьем от верха ряду ронжина переломилась, и бревна, если их не закрепить, в любой момент могли покатиться вниз. «А, черт, – ругнулся он про себя, – везде гляди да гляди!»