Последние слова Новачек произнес тихо, оторвавшись от скалы; ноги от небольшого отдыха еще больше затекли и отяжелели; стараясь не показать усталости, он несколько раз переступил с места на место. Решался вопрос жизни и смерти отряда, и когда партизаны выстроились в три шеренги, почти не различимые в метущих потоках снега, Новачек прошелся перед строем. Первые секунды он чувствовал себя неловко: именно он не имел права хоть на мгновение усомниться в успехе, он хорошо знал, что это означало. Неприступно возвышались горы, окутанные гулом метели, их тяжесть сейчас давила, и, пытаясь избавиться от этого неприятного ощущения, Новачек сгреб с бровей налипший снег; это помогло ему.
– Ребята, – сказал он почти буднично, – нужно десять человек в ударную группу. Нужны добровольцы, готовые на все. – В последний момент он не смог произнести слова «готовые умереть», это и без того все знали. – Я первый, – добавил он, и тотчас, разрывая строй, к нему стали подходить; рядом с собой он различил высокую фигуру Захара Дерюгина, которого все в отряде уже успели оценить, особенно в последнее время, когда схватки с карателями следовали одна за другой.
– Нет, Захар, нельзя, ты останешься, – тотчас возразил Новачек. – Единственный русский в отряде, нельзя.
– Подумай, что ты говоришь, командир. Что из того, что я один из России? Всем хочется жить… Тебе, мне. Когда это русский за чужие спины прятался?
– Содруг Дерюгин, ты еще недостаточно окреп, мы к горам лучше приспособлены, я не думал тебя обидеть… Так… Кто здесь, называй имена!
– Славчо Залинь!
– Любомир Наделка!
– Ганс Рихтер!
– Захар Дерюгин!
– Содруг Дерюгин! – Новачек с досадой повернулся к нему. – Я же сказал…
– Я же русский, командир, – с глухой ноткой обиды произнес Захар, и все вокруг затихли. – В партии с семнадцати лет, еще в двадцатом вступил, что-что, а уж такое право имею…
Молчание длилось недолго, но в этой тишине отчетливо слышался доносившийся откуда-то с горных вершин негромкий непрерывный гул; не все поняли Захара, лишь несколько человек да Новачек, в мирные времена сельский учитель; сам Захар не мог бы внятно объяснить, почему он так настаивает на своем, но он безошибочно знал, что он прав, что иначе поступить не может, раз у него еще были силы что-то делать и раз многие в отряде вообще едва могли переставлять ноги. Была и еще причина: он сейчас не думал, что мог давно сгореть в крематории или валяться где-нибудь в госпитале обрубком, но его все время мучила мысль, что он попал в плен, попал в самом начале войны, и был на три года вычеркнут из жизни, и сейчас, вырвавшись на волю, он неосознанно старался при всяком удобном случае сделать побольше; он дорожил этим своим правом на свободу, и отказ Новачека опять же что-то больно задел в душе, словно ему опять напомнили, что он чем-то отличается от других, и когда у него с обидой вырвалось, как самое веское доказательство его права, что он русский, он сам был вначале неловко смущен своими словами. В этот момент и гул с гор, и снежная заметь что-то ему напомнили, что-то очень и очень далекое, враждебное, но сейчас некогда было припоминать и сосредоточиваться на прошлом. Было время, и его, потерянного, изверившегося, вот так же слепил и кружил снег. Когда и что это было? – подумал он, тут же забывая. Только сразу появилось, усиливаясь, и захватило его целиком чувство яркой, почти радостной готовности идти и попытаться сделать все, что можно было, до конца, и оно владело им все время, с того самого момента, когда он, теперь уже с молчаливого согласия Новачека, взял из чьих-то рук настывшие гранаты, затем полз вслед за Новачеком к часовому, беспокойно ворочавшемуся в сыпавшемся на него снеге, и когда часовой упал, срезанный короткой очередью. И особенно это чувство разрослось, когда Захар бросился вслед за Новачеком через узкую, стремительную ленту заваленного снегом моста; он уже не слышал огня партизан, старавшихся заставить замолчать дот; он лишь видел непрерывные взблески бившего прямо в упор, навстречу, пулемета, они уже успели пробежать больше половины, и дело решали считанные секунды. В этот момент тело приобрело давнюю стремительность, ловкость и осторожность; он рывком обошел Новачека, метнулся дальше и тотчас, подчиняясь мгновенной мысли, ткнулся в снег, под самые перила; он неосознанно определил момент, когда пулемет должен был нащупать его, и не ошибся; металлические перила моста с частым, коротким лязгом рвал ливень пуль, но сам он пока был цел и невредим; из дзота слишком поздно заметили их и открыли огонь. Некоторое время Захар лежал, плотнее и глубже втискиваясь в снег, ожидая как-то всем телом, что вот сейчас, в следующее мгновение, огонь опустится ниже и все будет кончено. Оглянуться он не мог и не знал, уцелел ли кто-нибудь еще, да в этой снежной воющей ветряной трубе ничего нельзя было и разобрать. Он лишь чувствовал, как под ударами метели слегка подрагивал весь мост. Осторожно, сантиметр за сантиметром, не выпуская намертво зажатых гранат, он пополз дальше, и хотя было холодно и сыро, пальцы у него были почти горячие, в них сейчас словно сосредоточилась вся его жизнь. «Как бы свои не зацепили», – коротко подумал он и, продвинувшись еще метра на полтора, неловко, боком, метнул гранату, целясь прямо в узкую, обозначенную непрерывным снопом огня щель амбразуры. Уткнувшись в пухлый, толстый снег, он услышал взрыв, и упругое тело моста отозвалось гулким стоном и дрожью, и Захар, подняв голову, увидел, что пулемет продолжает бить. Вторую гранату он швырнул удачнее; пулемет замолк, и он, рывком перескочив прямо к доту, прижавшись к бетону сбоку, ударил в амбразуру из автомата длинной, непрерывной очередью. По мосту уже бежали партизаны, Захар угадывал их где-то совсем близко от себя, но в это время что-то тяжелое рухнуло на него сверху, сорвало с места, и он помнил потом лишь убыстряющееся скольжение и почему-то залитые солнечным холодным блеском, словно вспыхивающие, снежные горы. Он провалился, падал, ему показалось, долго, но мысли о смерти так и не появилось; его спас снежный пласт на дне ущелья. Обдирая лицо, руки, он глубоко ушел в него, и немного погодя к нему стал смутно пробиваться тихий гул снежных гор, и где-то в отдалении от себя он услышал частые выстрелы, и потом ударил взрыв. «Мост за собой рванули», – подумал он и, ни о чем больше не беспокоясь, затих: нужны были хотя бы несколько минут покоя.
8
Вторую зиму Захар работал в Хибратском леспромхозе, на верхних складах, километрах в двадцати от поселка; на изрядно потрепанных машинах с открытым кузовом их, несколько бригад грузчиков, еще затемно отвозили на лесосеку к дороге, заставленную с обеих сторон высокими штабелями леса; людей в кузов набивалось много, и они несколько защищали друг друга от встречного ветра и звонкого рассветного морозца, и оттого, что на неровной, плохой дороге машину все время мотало и подбрасывало и люди весело наваливались всей массой то на один, то на другой борт с веселыми криками, смехом, с бабьим визгом, всем казалось, что мороз не так уж силен, а в кузове совсем тепло. Каждый раз Захар уезжал из дому с тайным облегчением; после встречи с Макашиным и разговора с ним седина стала заметнее, гуще брызнула по всей голове; он мало разговаривал, усталость в конце дня и постоянно чужие люди кругом отвлекали его от себя, от той невольной, в чем-то даже разрушительной работы, что, не прерываясь ни на минуту, шла в нем; от упорных, запавших глаз Мани он инстинктивно спасался среди людей, загружая тяжелыми бревнами то и дело подходившие «газики» с санными прицепами; подчас работа была такой интенсивной и напряженной, что грузчики сбрасывали с себя телогрейки и катали бревна в одних пиджаках.
В своем поселке Захар давно знал и малых, и старых; если ему не причиняли намеренно неприятностей, он никого не замечал, жил в простой и привычной среде и подчинялся ее неписаным законам, а то и прихотям, так как и сам давно стал частью этой среды; и так было до тех пор, пока не появился Макашин и не случилось тягостной стычки с ним. Как-то невольно для себя Захар стал придирчивее приглядываться и к людям, словно старался хоть отчасти перенести свою горечь и ожесточение и на окружающих; глядит-глядит на кого-нибудь во время недолгого перекура и думает о нем что-нибудь неприятное. «Ну, сиди, сиди, кури, – думал, например, он, разглядывая иногда одного из грузчиков своей бригады. – Ты вот сидишь, куришь, хохочешь, другие могут-то подумать: вот, мол, как тебе хорошо! А ведь уже сегодня вечером наберешься свинья свиньей, будешь за бабой на коленях ползать, подол ей целовать, чтобы она от тебя не уходила!»; «А вот ты, Машин, курей сам щупаешь и бабе не доверяешь, каждое яйцо крестиком в особую тетрадь заносишь. Как-то бабу свою чуть не забил до смерти за три куриных желвака без спросу, а вон сидишь, дорогими папиросами Лапшу угощаешь. В лице-то, смотри, не дрогнешь. Вот ведь в человеке всегда так: свое врожденное надо каким-нибудь выкрутасом наоборот прикрыть»; «Так для чего же тогда такой зверь, как человек, на белом свете? – опять думал он с сосущей, неизбывной тоской и злобой к другим и еще больше к себе. – Не по праву человек верх на земле взял, куда лучше лошадь, или корова, или даже собака. А любой другой зверь? Как же можно быть хозяином всему без добра в душе?» Что-то шевелилось у Захара в груди, и порой становилось нехорошо от своих диких мыслей, потому что так же подспудно он знал, что с ненавистью и к себе, и к другим жить нельзя.