– Полный порядок, Зинаида Ильинична, – сказал он. – Очень крупный ребенок, пришлось…
– Ладно, ладно, Федя, – совсем по-домашнему остановила его Зинаида Ильинична, поворачиваясь к Брюханову. – Вот крестный-то ваш, Тихон Иванович…
– Поздравляю, товарищ Брюханов, с дочерью, – молодой врач ослепительно белозубо улыбнулся, пожимая руку Брюханова, и шутливо развел руками, показывая: – Во какая богатырша!
Брюханов непонимающе смотрел на его руки; как только врач произнес это непривычное слово «дочь», Брюханов, хотя никогда раньше определенно не думал об этом, тотчас решил, что хотел именно дочь, что он всегда знал, был уверен, что родится именно дочь и что все будет благополучно; он никак не мог согнать с лица какую-то радостную и глупую улыбку, все неуклюже топтался на месте и вдруг рванулся к двери; Зинаида Ильинична проворно опередила его.
– Э-э-э, Тихон Иванович, – шутливо, с некоторой укоризной остановила она его. – Большего даже я, бог здесь и царь, не могу позволить. Ступайте домой, ступайте, утро на дворе.
– Значит, все в порядке? – все никак не мог успокоиться и привыкнуть Брюханов.
– Разумеется, – подтвердил молодой врач, опять обращая на себя внимание белозубым решительным лицом, ему невольно, почти бессознательно хотелось, чтобы его запомнили и отметили; тут же, встретившись с понимающим взглядом Зинаиды Ильиничны, он поймал себя на том, что краснеет, и, гася на лице оживление, сдвинул брови. «Вот старая перечница, – подумал он. – Как сова, в темноте видит». Но он тут же опять смело взглянул на нее, потому что случай и в самом деле был очень трудный и она отлично это знала; нет ничего плохого, что об этом узнают те, к кому это непосредственно относится.
До Брюханова не дошла эта короткая сценка; выпровожденный Зинаидой Ильиничной, скоро он уже шагал по пустынному и оттого еще гулкому городу; свежая предутренняя тишь сторожила город, в серых зыбких глубинах площадей, улиц и переулков была уже и не тьма, но и не свет, а какой-то робкий переход от одного к другому. Сейчас он любил свой город нерассуждающей, сдержанной любовью, и она наполняла его до краев, он чувствовал себя молодо, полновесно, шел из улицы в улицу не торопясь, потому что самое главное свершилось и торопиться было незачем. Торопиться сейчас было попросту нельзя, чтобы не оскорбить того, что произошло; он шел и жил только тем, что было сейчас, что происходило в нем, не хотел ни оглядываться назад, ни засматривать в будущее… Это был один из тех моментов жизни, когда человек открывает истину о самом себе и бывает иногда безмерно удивлен, даже озадачен. Именно это чувство новизны окончательно отрезвило Брюханова; он заспешил домой; он больше не хотел оставаться наедине только с собой, чтобы не узнать о себе слишком многого; в некоторых местах, сокращая путь, он с мальчишеским озорством перемахивал через заборы и, все-таки сбившись с дороги, каким-то образом оказался на самой окраине города, в одном из старых садов, посаженных, пожалуй, еще до революции. Пораженный, он остановился среди старых раскидистых яблонь, густо укутанных светящимся туманом; шагнув к одному из деревьев, он наклонил ветку к самому лицу; пахнуло тончайшим ароматом цветения, перед глазами нежно задрожало розовато-молочное, мохнатое соцветие в мелкой росной пыли. Опять весна, сказал он, и это прозвучало в нем как откровение; жадно вдыхая густой, наполненный свежестью цветущего сада воздух, он уже различал, кроме чистого, вызывающего ощущение хрустящей свежести запаха росы, и сдержанный, неброский запах свежевскопанной неподалеку под грядки земли; вот только теперь мысль его метнулась куда-то назад, в темный, безоглядный провал. Удивленный, он остановился, это был какой-то необходимый рубеж, сейчас запах весеннего цветения коснулся его, словно дрожь уходящей жизни. Сорок семь лет позади, куда-то кануло все, исчезло за бесконечной работой и суетой, за много лет он, пожалуй, впервые опять увидел, что яблони цветут. И хотя он еще был полон сил и желаний, он почувствовал и тот свой особый рубеж, когда-нибудь его каждому надо будет перешагнуть. И это был даже не страх, страх был слишком мелок по сравнению с этим всеобъемлющим чувством, точно определить которое он не мог, он был скорее озадачен тем, что именно цветущий сад привел его в такое состояние. Да, да, сказал он себе, стараясь дышать и думать спокойнее, разумеется, придет время, и ты должен будешь исчезнуть, таков закон живого, что же тут нового ты открыл? У тебя только что родилась дочь, ты здоров, у тебя еще много всего впереди… но этот неожиданный порог… Зачем же, зачем? – остановил себя Брюханов. Ни одной минуты из прошлого не вернешь, не проживешь по-другому, сад снова буйствует, мне и страшно, и хорошо, это и есть жизнь, и от нее нельзя, невозможно укрыться, как раз это и хорошо, что нельзя укрыться…
Он готов был сейчас на любую глупость, мог сесть на землю и расплакаться, все было настолько непривычно, что он и в самом деле почувствовал слезы на глазах и торопливо пошел дальше, перепрыгнул через низенький, затрещавший под ним заборчик и, увидя перед собой ошеломленные, испуганные глаза какой-то приземистой старухи с лопатой в руках, растерялся.
– Доброе утро, – сказал Брюханов, и старуха озадаченно кивнула в ответ и с понятной долей осторожности попятилась, подслеповато присматриваясь к нему и определяя, не непутевый ли это племянник крадется в дом опять на заре. – Вот заплутался немного, думал дорогу выпрямить, а получилось наоборот…
– В чужом дому всегда шиворот-навыворот, – пробормотала ему в сердцах старуха и еще отступила назад; он вспомнил эту испуганную старуху, уже открывая дверь домой и видя перед собой встревоженное лицо Тимофеевны.
– Хорош! – негодующе всплеснула она руками. – Жена рожает, а тебя где это нечистик носит? Тебе твой Вавилов, помощник, два раза звонил. Погляди, костюм-то новый как отделал… батюшки!
– Дочь, Тимофеевна, – выдохнул Брюханов, разводя руки. – Такая вот дочка! Во-о!
Обхватив Тимофеевну, он закружился с нею по комнате, она что-то ошеломленно говорила, отпихивалась, и когда опустил ее на диван и сам сел рядом, все никак не могла прийти в себя, хватала крепкозубым ртом воздух и держалась рукой за грудь.
– Ох, уморил, – едва смогла наконец выговорить она. – Ох, батюшки мои, где же это видано – старого человека мячиком к потолку… подкидывать, ох…
– Есть хочу, Тимофеевна! Давай все на стол!
– Тише, тише, Колюшку разбудишь, – забеспокоилась Тимофеевна, заражаясь его радостью и улыбаясь сквозь светлые слезы. – Тоже заснуть не мог, загляну к нему, а он сразу голову кверху тянет. «Что?» – спрашивает. «Да ничего, говорю, спи ты ради бога, не твоя это забота…» Давай иди, иди умойся да костюм сыми, в люксе ведь шитый, иди, иди, не в беспризорном доме, найдется все, что нужно… Ах ты боже мой, значит, девочка, говоришь? – дала наконец волю своей радости и Тимофеевна. – Видишь, Фома неверующий, старые люди знают, поди… Я тебе говорила, девочка будет, так ты все смехом, все смехом…