– Мить, Мить, – искала она опять его губы, – Митенька, голубь ты мой… На тот свет я за тебя готова… Митенька, вот посмотришь, рожу тебе парня, рожу… У матери моей тоже сначала девки одни были, братуха последним родился… Вон и бабка Илюта говорит…
– Бабка тебе понарасскажет, больше слушай, – лениво басил Митька в теплой, обволакивающей полудреме. Митька неудержимо хотел сына, после рождения первенькой, Насти, разговоры о сыне поутихли, но не прекратились. – Я от нее разных чудес, считай, с пеленок наслышан… а ни одно не исполнилось…
Митька почти засыпал, с удовольствием ощущая потной широкой грудью горячее дыхание Анюты и ее захлебывающийся шепоток.
– Ты бы, Анют, старалась лучше, был бы тебе парень…
Анюта испуганно зажала Митьке рот ладонью.
– Господи, тоже, нашел, чем попрекать… Промеж нас и нитки не продернешь…
– Значит, надо еще теснее…
– Тс-с, – испугалась она, – старуха услышит…
– Пусть слышит, – пробормотал Митька.
Бабку Илюту, доживавшую свой век с племянником, но всегда ласково называвшую его «унучком», они оба жалели; и зимой, и летом Илюта спала на печи и была почти незаметна, особенно с наступлением зимы, когда она начинала зябнуть и почти не выходила на улицу. Митька по-своему любил бабку Илюту и заботился о ней; он любил слушать ее бесконечные рассказы о целебной силе трав и кореньев, дающихся в руки только доброму человеку, а от злого уходящих глубоко в землю, о домовых и лесовиках, о некрещеных душах младенцев, летящих по ночам на свет в виде больших ночных бабочек и обжигающих себе крылышки. Слушая в долгие зимние вечера монотонный, напевный говор бабки Илюты, Митька иногда с трудом сбрасывал с себя оцепенение, какой-то жуткий холодок подступал к сердцу; можно было верить или не верить бабке Илюте, но что-то пробуждалось, рвалось навстречу ее дремучим, неизвестно из какой дали пробивающимся речам. Митька тогда становился нелюдим, и даже Анюте не удавалось разговорить его. Он или уходил бродить в лес, или, достав где нибудь самогону, спешил к одноногому Ивану Емельянову; они пили, ругали очередного густищинского председателя (за четыре года после войны их сменилось трое, и последнему, присланному из района за какую-то провинность всего три месяца назад, Фролу Тимофеевичу Федюнину, доставалось больше всех, потому что густищинцы невзлюбили его сразу и бесповоротно). Митька, набросив на крепкие плечи старый китель Ивана, потрескивая крепчайшим, жестоким самосадом, погружался в воспоминания о своей партизанской жизни, перебирал задания одно фантастичнее другого; оживясь ненадолго, неохотно возвращался к действительности, угрюмо думал, что теперь вот зря коптит небо, и один день похож на другой, и ничего в его жизни больше не происходит, и он не знает, куда себя деть. Митька мрачнел еще больше, когда Анюта подступала к нему с расспросами и начинала допытываться, чего ему не хватает, он только тяжело вздыхал в ответ на ее назойливое и ненужное в такие минуты бабье внимание. Это случалось не часто, но приступы тоски у мужа все больше тревожили Анюту; она ждала их уже с боязнью, тайком советовалась с бабкой Илютой, заваривала Митьке душистый липовый чай.
Пришла и покатилась еще одна весна, в колхозе и дома на огородах в основном уже отсеялись, и опять подступала троица, старинный веселый праздник; его в Густищах встречали зеленью, венками, шумными хороводами и играми.
Митька давно уже спал, Анюта же все никак не могла сомкнуть глаз, прислушиваясь к тихому, спокойному дыханию мужа, к шорохам в сенях. В приоткрытое от духоты окно ощутимо потянуло прохладой, заворочалась на печи бабка; истомленная бессонницей Анюта в который раз уже взбила жаркую подушку, вспоминая слова бабки Илюты о том, что хорошо бы в ночь под троицу, когда упадет на луга роса, сходить им вдвоем с Митькой босиком, в одном исподнем, на Чертов курган и пройтись там рука об руку по росе… Щеки Анюты густо запунцовели, она нахмурилась; в ответ на эти ее вкрадчивые речи Митька недавно только загоготал, как жеребец. А ведь отчего было не попробовать, кусок от него не отвалится… Мало ли… Все на свете бывает, отчего ж не сходить, родную жену не успокоить?
Наутро она опять приступила к Митьке с тем же; он весело отмахнулся от нее, фыркая и полощась у рукомойника, но Анюта, проворно собирая завтракать, твердо стояла на своем. Примостившись у края стола, бабка Илюта старательно перетирала беззубыми деснами вареную картошку и согласно кивала Анюте маленькой, высохшей головой с сильно поредевшими, но всегда аккуратно причесанными волосами.
– Сходите, сходите, – поддакивала она, пришамкивая, моргая на внука подслеповатыми глазами. – Раз просит баба, уважь… уважь, унучек…
– Да вы что? – не выдержал Митька, резко отталкивая от себя миску с картошкой на середину стола; Илюта часто-часто заморгала, точно собираясь заплакать, сморщилась, отчею ее маленькое личико совсем съежилось. – Сговорились? Совсем из ума выжили? Собрались старый да…
– Митенька, голубчик, не ругайся, сходили бы, да и все, – перешла на грудные ноты Анюта, справедливо уловив в гневе мужа существенную уступку.
– Анна! Ты же комсомолка была, а поддаешься всякой чертовщине…
– Ну, была, была! – не дала ему окончить Анюта. – Была комсомолкой, а теперь я баба, сына хочу. От тебя же, проклятого, сына хочу!
– Анна! Хватит, слышишь?
– Слышу! Так-то ты жену уважаешь? Как гонялся следом, всего на свете наобещал, а тут свое же просишь, и то… Митенька, – снова переменила она голос, заметив, что у него от бешенства начинает подергиваться щека – следствие контузии. – Митенька, голубчик, ладно, ладно. – Она торопливо подошла, прижалась к нему большим, сильным своим телом, чуть заискивающе заглядывая ему в глаза и сразу обезоруживая и покоряя. – Как хочешь, Митенька, не пойдем, не надо…
– Ведь узнают, засмеют, на глаза людям не покажешься. Да и далеко, к черту… Выдумали же!
– Не скажешь никому, так и не узнают, – бабка Илюта с низким поклоном перекрестилась на угол, на темную продолговатую доску. – Людям твои дела нечего знать, болтуну одна цена: раз сказал, значит, дурак… у кого в слове удержу нет, от того доброго дела не дождешься.
– Митенька… Чего уж далеко для молодых-то? Каких-нибудь верст пятнадцать, – продолжала ластиться Анюта. – Я бутылочку первака припасла… крепкий – страсть! Попробовала спичкой-то – чуть не под потолок полыхнуло! Погреться будет чем…
– Так что ж, одна бутылка-то? – спросил Митька с веселой насмешкой в глазах.
– А сколько тебе? Господи, – заволновалась Анюта, – хоть две, хоть три достану… Митенька… я…
– Значит, на Чертов курган? – переспросил Митька, щуря свои зеленые хитрющие глаза.
– Так все говорят, Митенька, все. Потом… Праздник-то какой получится, – заволновалась Анюта. – Митенька…
Привлеченный ее изменившимся голосом, Митька поднял голову; незнакомые, ждущие, насмешливые глаза Анюты смело встретили его взгляд, в груди затеплилась, потекла по телу дурманящая истома.
– Ах, чертова баба, – сладко стиснул он губы.
– Митенька…
– Ладно, ладно, – остановил он, – троица-то еще не подоспела… Меня вон прицепщик ждет… Отложим… праздник-то… Тоже прискакал, видать, успел, завел зазнобу, – кивнул он в сторону окна, где, сидя на бревне, не спеша курил Егор Дерюгин.
Прихватив узелок с обедом, предусмотрительно собранный Анютой, Митька с порога оглянулся на Анюту, в один момент сверкнул заискрившимися глазами, с неожиданной хрипотцой рассмеялся и, помедлив еще одно мгновение, хлопнул дверью. Анюта спросила вслед, где они сегодня будут пахать, но Митька сделал вид, что не расслышал, молча, кивком поздоровавшись с поднявшимся ему навстречу Егором, зашагал по дороге, загребая разношенными сапогами рассыпчатую пыль.
– Слышь, Мить, – сказал немного погодя, стараясь не отставать, Егор, – вчера Федюнин с обыском-то по дворам ходил, говорят, самогон искал… У Стешки Бобковой чугун с корытом нашел, разбил топором…
– Бузит с дури, такого он не имеет права. – Искоса поглядывая на Егора и как бы оценивая его наново, с грубоватой мужской прямотой, Митька перекинул узелок с одной руки на другую. – Ну и что?