* * *
С тех пор как Захару сообщили, что он полностью свободен и может распоряжаться собою как хочет, прошло чуть больше двух лет; он даже не успел еще привыкнуть ни к Мане, ни к детишкам, но пустовавший домик одной из вымерших кулацких семей, отданный ему под жилье в Хибратском леспромхозе, привел в порядок. Подконопатил, заменил сгнившую на крыше щепу, подновил полы и печи, навесил новые рамы, и теперь дом весело блестел на солнце чисто вымытыми окнами.
Всякий раз после письма Егора Захар начинал думать, что он поступил правильно, оставшись в леспромхозе, здесь он сам по себе, отработал – и никто тебя больше не тронет, а там ведь каждая стежка, каждый бугор будет о старых, пролетевших делах кричать; нет, теперь его дело кончено, вот детей на ноги поставит, и прощевайте, добрые люди, оттопал свое, отгулял, отработал.
Маня разрумянилась, собирая на стол, скинула шерстяную кофточку; в комнате было тепло и уютно, никуда не хотелось уходить в сырую вечернюю промозглость, но Захар, не дожидаясь ужина, оделся, сказал Мане, что найдет на минутку по делу к соседям. Поглядев ему вслед, Маня лишь покачала головой, сколько раз зарекалась ничего ему не рассказывать, как был, так и остался бешеным, остановить его, хоть умри, не остановишь.
Захар через несколько минут был уже у Брылика, перешагнул, пригнувшись, порог и, стаскивая фуражку, поздоровался; все семеро детей сидели за длинным барачным столом и все, как по команде, повернули головы к Захару; заморенная баба продолжала помешивать вальком в кипящем ведре, а сам Брылик, высокий, худой мужик с заросшим лицом, вышел навстречу, выжидающе бегая по лицу Захара глазами. Какая-то печальная, покорная тоска сквозила в его взгляде, как будто в любую минуту он готов был принять и безропотно вынести еще один, следующий удар; Захар пожал ему руку, с удовольствием потянул в себя запах крепкого мясного взвара.
– Ну, ты смотри… Богато живешь, Стась.
– Богаче и не можно, – стараясь в угоду Захару говорить по-русски, Брылик коверкал слова; короткая усмешка дернула его губы, и в глазах болезненно, затаенно сверкнуло. – Пийшли, Захар Тарасыч, побачишь, – и тотчас, не дожидаясь согласия, толкнул дверь.
Захар вышел вслед за ним на улицу; начинало темнеть, с севера наползали слоистые, холодные тучи; солнце уже готовилось скрыться за неровной кромкой тайги, и Захар устало и равнодушно подумал, что кончается еще одна весна, теперь, не успеешь оглянуться, промелькнет и лето, а там опять сезон, с утра до ночи в тайге, на морозе, на ветру.
Распахнув дверку пристройки, сооруженной для дров, Брылик посторонился, пахнуло хорошим, крепким, смолистым деревом; ничего не понимая, Захар обежал взглядом высокие ряды добротно, по-хозяйски уложенных поленьев.
– В угол, Захар Тарасыч, в угол, повыше побачь, – усмехнулся рядом Брылик, и Захар тотчас понял: над дровами, на шестке, висело десятка полтора крысиных шкурок; чтобы не встретиться сейчас глазами с Брыликом, Захар, чувствуя поднимавшуюся тошноту, медленно их пересчитал. В щель под самой крышей пробивалось заходящее солнце, и шерсть на шкурках серебряно дымилась.
– Я тут трошки пораскинул башкой, смастерил таких капканов штук пять, – сказал Брылик, часто, с усилием помаргивая. – Как утро, так и мясо… Нужда заставит придумать хоть чим кишки напихать.
На погоду сквозь тяжелые тучи пробивалась лимонная полоска зари, золотила щель под самой крышей, и Захар хотел уже выйти; задавленный, тягучий всхлип заставил его обернуться.
– Я его все равно порублю, сто лет буду ждать, а порублю, – хватаясь трясущимися руками за ворот, Брылик бессильно опустился на чурбан. – Подсижу за углом и порублю, – повторял он бессмысленно. – Порублю гада…
Захар подошел, сел рядом, достал кисет.
– Не психуй, Стась, давай закурим, – нахмурился он, отрывая полоску газеты на завертку себе и Брылику. – Давай, давай бери, не стесняйся, мне целую посылку махорки сын прислал, холмский табачок, знаменитый…
Попытавшись скрутить цигарку, Брылик просыпал табак, и тогда Захар сам свернул ему; закурили, Брылик несколько раз подряд жадно и глубоко затянулся; глаза у него стали успокаиваться, руки тоже.
– Кучу детей настрогал, а из-за каждого прыща из себя выходишь, – глядя на усеянный мелкой щепой пол, пожал плечами Захар. – Тут тебе не батька с маткой, загремишь, костей не останется. А они, сопатые твои, что? Ты кому грозился?
– Загреба, сволота, – опять с трудом выдохнул из себя Брылик. – Вчера девка к нему ходила, под утро вернулась… ей всего пятнадцать годов… Убирать у него ходила… ничего никому не говорит, не велел ничего говорить… Приказал, чтобы к вечеру, как стемнеет, опять у него была… Що робить, Захар Тарасыч?
– Подожди, сама она, девка-то? – угрюмо спросил Захар, стараясь не встречаться с большими глазами Брылика, – Что она сама-то?
– Та каже, хлиб ели с колбасой, чай с сахаром пили. Он мне, каже, вина дал, ох, говорит, скусное, так в голове и закрутилось. Домой хлиба принесла…
– Ты вот что, Стась, ты эту думку насчет топора брось, не по тебе она, – заметив на черных, обросших щеках Брылика слезы, Захар отвернулся. – Что теперь… ты сердце зажми, тебе детей поднять надо…
– Та за що, за що такое? – с ненавистью и животной тоской в глазах сказал Брылик. – Хоть бы виноваты были, а то они селян силой заставляли и бандюг, и оружие прятать. А я що? И там он меня давил, и опять… он и тут сухим из воды вышел. – Брылик кивнул в угол сарая. – И меня на поселение, и его на поселение… Собрал шайку… Весь поселок у него в кулаке… Как-то сказал ему с дури: что ты лютуешь, биты наши с тобой карты, и туточки жить можна, – так вот теперь и не отмолюсь, не открещусь за те свои слова… почти весь паек отдаю, а он все лютует, все лютует… отступник я, предатель… Ох, Захар Тарасыч, Захар Тарасыч… гибель моя эта людина.
– Ты к коменданту хоть ходил? – спросил Захар, стараясь не глядеть на Брылика.
– Не! – испуганно замотал головою Брылик. – Они вместе горилку дуют… дурак начальник… он и его опутал… в кладовщики пролез… Не! А що робять-то? Замучит, гад, в гроб вгонит с детьми… Пусть уж одна страдает… Пущу на срамоту дочку… хай вона, может, не понимает, и то… Хлиб над усим пануе…
– Ладно, Стась, пойду я… Ты вот что, еще раз тебе говорю: ты стерпи. Зарубишь, а дальше? Дело хреновое, зататарят куда, не то что солнца, луны не увидишь, – сказал Захар, стараясь не встречаться с ищущим, затравленным взглядом Брылика и чувствуя себя перед ним в чем-то виноватым. – Раков-то в самом деле дурак… Ладно, злому делу долго не продержаться. Скажи ребятам, с понедельника на работу выхожу… Ну, до скорого…
Не оглядываясь Захар шел домой; нехорошо и зло было сейчас у него на душе. Он не знал, зачем ходил к Брылику, не знал, что можно сделать; жизнь столько раз выламывала ему не только суставы, но и душу, и он не хотел опять впутываться в какие бы то ни было распри с начальством; с тех пор как ему объявили, что он свободен и может распоряжаться собою и жить где хочет, он, несмотря на трудную работу, на нужду, почувствовал, что постепенно начинает отходить от войны. Каждый день, и особенно после приезда Мани, теперь превращался для него в отдых, и он сейчас, разбрызгивая лужи, сердито шлепал по улице. «Черт, чего меня понесло к этому Брылику? – спрашивал он сам себя. – Что я могу сделать? Так, лишь душу растряс… Пора бы поумнеть. Как же, в зубы к этому бандеровцу лезть! Этот живоглот десятерых таких, как я, проглотит и не почувствует. Закон здесь такой, как он хочет, а скажешь поперек… Об этом все шепчутся, только вслух не решается никто сказать. Один комендант все и решает, а он, видать, от войны остался и одурел… а черт с ним, лучше скукожиться, сердце зажать, не всегда же такая срамота будет, что-нибудь, может, и переменится».
Дома Захар, ни слова не говоря, похлебал надоевшего супа из соленой рыбы, запил кипятком, заваренным корнями шиповника, и лег спать, неотвязно думая, что все равно не выдержит и на днях ему придется быть у коменданта, нельзя же знать все это и промолчать. Черт знает, что может случиться.