– Не знаю, что вы нашли тут такого, – не выдержав, Вальцев заговорил первым, – Кому же, если не Ефросинье Павловне Дерюгиной, первой ставить дом… Свой с немцами собственноручно сожгла… Зачем же такая крайность только из-за того, что…
– Все умирали да жгли, – остановил он Вальцева, не поворачиваясь. – Ладно, поставили – не ломать же теперь…
Неровная, тряская дорога словно способствовала сейчас тому, что в памяти Брюханова как-то беспорядочно вспыхивали и гасли мысли, куски из прошлого в отношениях с Аленкой, и не только с ней, но все-таки она была главным, что его занимало почему-то именно сейчас; молча покосившись на Чубарева, сидевшего по праву гостя впереди, рядом с шофером, и жадно разглядывавшего дорогу, и вспомнив, что на обратном пути надо успеть заскочить к теще, Брюханов крепче сжал губы. Может, поначалу он и испытывал неловкость, и она заключалась не в том, что тещей у него оказалась Ефросинья Дерюгина, а в том, что Захар жил где-то на Каме, в леспромхозе, с Маней Поливановой, а Ефросинья осталась одна, и при встречах им было неловко друг с другом, но об этом он почему-то не мог сказать даже Аленке. Интересно, поняла бы она его? Пожалуй, поняла бы, последнее время она очень изменилась, внутренне созрела, будущая врачебная работа ее по-настоящему увлекает, всерьез интересуется невропатологией…
– Знаете, Тихон Иванович, у меня такое чувство, словно мне самый трудный экзамен держать, – оглянулся Чубарев. – Будто бы все заново, в первый раз…
Не меняя выражения лица, Брюханов молча кивнул; шофер, уточняя маршрут, спросил.
– Как, Тихон Иванович, через Шерстобитню или как?
– Нет, давай, Федотыч, через Слепненский…
– Ох, Тихон Иванович, не проскочим, – встревоженно покосился шофер.
– Давай, давай, – повторил Брюханов недовольно. – С каких пор таким осторожным стал, а, Федотыч?
Откинувшись на сиденье, он опять ушел в себя; он-то отдавал себе отчет, что значат слова «держать экзамен», сейчас его опутывала какая-то немота; он словно перенесся на несколько лет назад, когда никакой Аленки для него и в помине не могло быть; ведь именно этой дорогой через Слепненский брод мчал он к Зежскому моторному осенью сорок первого и затем через годы иногда вскакивал среди ночи с беспредельным чувством потери всего-всего, боялся не успеть. Он измучился этим сном. Боль была настолько острой, что он старался не ездить Слепненским бродом, но именно сегодня захотелось освободиться от плена этой боязни, убедиться, что прошлое стало прошлым. «Почему, почему же именно сегодня?» – спросил он себя, хотя и спрашивать было незачем. Он и без того все прекрасно знал. Хватит с него прошлого, хватит самоедства! Если уж Петров и в самом деле прав, то правота его вымученная, стерильная, она, как свинцовая плита, давит живого человека. Больше он и в руки не возьмет тетрадей Петрова, засунет их подальше – и кончено. А о Сталине и мотивах его странного поступка лучше вовсе не думать, выбросить из памяти насильственно, что будет, то и будет. Даже самый проницательный и умный человек лишен способности в точной конкретности провидеть будущее, жизнь слишком замысловата в своих неожиданных поворотах. Придет время, и само собой все объяснится.
«Так и сделаю: соберу все эти бумаги, запрячу, – решил Брюханов и тут же почувствовал, как лицо тронуло сухим жаром. – Это же опять трусость, – оборвал он себя, – да еще трусость не совсем обыкновенная. Самая подлая трусость, вот именно, сытого, зажравшегося обывателя! Покойный Петров больше чем прав, если в самом начале смог различить незаметный совершенно росток…» И недаром последнее время ему, Брюханову, как будто чего-то недоставало, чего-то очень важного, необходимого, и он все чаще ловил себя на какой-то успокоенности, зашоренности, становилось труднее и труднее вырваться из неумолимого луча раз и навсегда определенных обязанностей… Казалось, он забыл то состояние, когда идешь по самому острию и один неверный шаг в сторону грозит невосполнимыми утратами, как тогда, в сорок первом… «Хорошо, – остановил он себя, – что ты можешь предпринять еще? Доказывать, убеждать, ругаться, драться, взойти на костер или… Стоп! – приказал себе Брюханов. – Дальше нельзя, дальше и в самом деле красный свет, две такие бессонные ночи могут доконать человека и покрепче».
Шофер что-то негромко проворчал про себя, и Брюханов непонимающе придвинулся ближе.
– Не проедем, говорю, Тихон Иванович, воды, видите, сколько, – повторил Федотыч, на всякий случай осторожно притормаживая перед шатким бревенчатым настилом, и, не услышав ничего обнадеживающего в ответ, нехотя, с недовольным лицом, добавил газу, сокрушаясь про себя непонятной прихоти вроде бы рассудительного и спокойного человека. Чудит чего-то начальство, через Шерстобитню уже три года как проложили новехонькую дорогу, подумал многоопытный Федотыч, осторожно выворачивая руль, и машина тихонько поползла по скользким, обмызганным бревнам, благополучно миновала шаткий деревянный мостик и, взревев, вначале резво запрыгала по настилу, затем, затанцевав, точно ужаленная, стала бессильно дергаться на одном месте. Просели бревна, колеса до самого днища ушли в густую торфяную массу, шофер не без доли понятного злорадства, значительно помедлив, выключил мотор.
– Сели все-таки, – прочистил он горло после пережитого напряжения, потому что в глубине души и сам рассчитывал проскочить, ведь и не в таких переделках приходилось бывать, и сейчас Федотыч досадовал на себя больше, чем на Брюханова. Уже как хозяин положения, он, понемногу успокаиваясь, деловито закурил. Чубарев и Брюханов, вслушиваясь в рокот мотора работавшего где-то неподалеку трактора, тоже понимали, что своими силами не выбраться, и было тем более досадно, что на завод следовало попасть в приличном виде – не каждый день назначается новый директор…
– Благословенно препятствие! – вспомнилось Чубареву; приспустив стекло в дверце, он высунул голову, оглядываясь. – Но, смею спросить, такое вот препятствие, чем оно-то благословенно?
– Тихон Иванович, – с ответственностью человека, принявшего решение, вступил в разговор Федотыч, – пойду-ка за трактором… Слышите, неподалеку ползает.
Еще раз выразительно глянув на прощание в сторону Брюханова, неторопливо подтянув голенища сапог и приоткрыв дверцу, он осторожно опустил в жидкую грязь ногу, пытаясь нащупать утонувший под машиной настил, нащупал и, придерживая голенища сапог, двинулся к берегу.
Спустя четверть часа на берег, грохоча и лязгая широкими разношенными гусеницами, выполз трактор. Молодой, плечистый тракторист, эскортируемый шофером, деловито осмотрел место происшествия, не тратя слов, перегнал трактор на другой берег, рядом с настилом (причем Брюханов заинтересованно отметил, что гусеницы тяжелого трактора едва-едва скрывались в воде до половины), затем зацепил трос, осторожно выдернул заляпанную грязью машину на высокий сухой берег и, оттащив ее подальше от воды, под старую сосну, так же молчаливо выпрыгнул из кабины, отцепил и принялся сматывать трос; Брюханов с Чубаревым смогли наконец выбраться из машины, и тракторист дружески кивнул им издали.
– Спасибо! – Брюханов подошел ближе, невольно повышая голос из-за приглушенно работающего трактора. – Вы, очевидно, хорошо знаете эти места… Постойте, постойте, – прищурился он, внимательно присматриваясь к трактористу.
– Трудно припомнить, товарищ Брюханов, – блеснул крепкими зубами тракторист, – вы меня всего один только раз и видели, да еще когда!
На загорелом, приконченном лице тракториста густые белесые брови совсем выгорели; гибким, кошачьим движением он легко поднял свернутый трое и бросил его в кабину трактора, металлически резко лязгнуло.
– Я вас в самом деле где-то видел, – остановил Брюханов тракториста, уже поставившего ногу на гусеницу, – Вот припомнить не удается…
– Мы, товарищ Брюханов, партизанили вместе в Слепненских лесах, я разведчиком был, помните, еще полковника с двумя крестами привел, а вы как раз в отряде у нас оказались…