– Не получился, Захар Тарасович, – как эхо, отозвался Митька. – Не с чего ему получиться. Дерево деревом, а человек человеком. Разница!
– Разница, – подтвердил и Захар с невольным огорчением, по молодости лет Митька и не мог понять того, что понял, протопав по жизни полсотни лет, сам он, Захар Дерюгин; да и не надо ему было этого понимания, Митьке-то. – Разница, – невольно вздохнул Захар и предложил: – Пойдем, Дмитрий, вроде и спать пора.
Он уже было шагнул, но, оглянувшись, увидел, что Митька, по-прежнему привалившись спиной к березе, не двинулся с места.
– Ты чего, пошли, – опять позвал Захар, но Митька довольно замысловато и длинно выругался, и Захар вернулся назад. – Ну, – спросил он, – что дальше?
– Ничего, – зло огрызнулся Митька. – Сам ты, Захар Тарасович, что ж в свое время не перемог? Березки вроде и тогда стояли, а?
– Стоять-то они стояли, Дмитрий, – сказал Захар, – правда твоя… Только тогда мне, как тебе сейчас, было чуть боле тридцати… Эх, Дмитрий, Дмитрий, в таком деле человек спотыкается один раз… Не удержался я тогда, Дмитрий, закусил удила-то, как говорится, намертво, ну, и понесло меня по жизни швырять, до сих пор шишки да синяки считаю. А все от одного того разу. Ты мою жизнь знаешь, ни для кого она не секрет. Вот я тебя и привел к березам… а ты их хоть душу-то услышал, а? Если услышал, хорошо… а больше что же я тебе скажу. Больше нечего мне сказать, Дмитрий, не знаю я таких слов…
Они вернулись в село молча и молча же разошлись, и, прислушиваясь к медленным, словно бы нерешительным шагам Митьки, Захар еще постоял у себя на крыльце; неспокойно ему было в эту ночь, и он долго не мог заснуть; а Митька, привалившись к сонной Анюте, тотчас впал в душное, беспокойное забытье и видел сон: Захар с неподвижным лицом, в исподней белой рубахе среди странно, вкривь и вкось, росших берез; Захар вроде и стоял на одном месте, но в то же время что-то словно несло его, одни березы медленно ползли вместе с ним, а другие почему-то в обратную сторону; в небе же была до невозможности рыжая луна; от этого Митька проснулся, в лицо ему действительно светила щербатая луна.
Митька прошлепал босиком по чисто вымытым половицам, напился, вернулся назад и лег, привыкая к сонной тишине в избе. Вчера, когда они стояли с Захаром Дерюгиным у берез за околицей, что-то произошло с его душой, и теперь неизвестно, что будет. Он уже не мог заснуть, стал думать о Захаре Дерюгине, и чем больше проходило времени, тем беспокойнее и непонятнее ему становилось; теперь уже нечто враждебное поднималось в его душе к Захару, потому что все дело заключалось в нем и с тех пор, как он появился, что-то переменилось, и не только для Митьки, но и во всех Густищах. Бессонно глядя в потолок, Митька с обидой думал об Анюте, все так же ровно и тихо дышавшей; он с некоторой даже ревностью припоминал в отношении Захара Дерюгина все, что только мог; ну, раньше, когда сам он, Митька, едва-едва становился на ноги, черт уж с ним, как было, так и было. Он не знает и не помнит, как там жил и что делал Захар Дерюгин раньше, но вот сейчас что произошло в Густищах, после того как Захар вернулся? Вот ведь поругается какая-нибудь старуха с невесткой – тотчас к нему, к Захару Дерюгину, случись беда какая – опять к нему; на днях у Стешки Бобок телка клеверу перехватила, кинулась баба не к фельдшеру, опять же к Захару Дерюгину, вспомнил Митька, совершенно уж расстроенный. Да и сам он какого черта притолокся вчера к Захару, зачем, спрашивается? Хлебнул отравы, теперь вот не заснешь, не запьешь, горит душа – и все.
И тут Митька от неожиданной мысли даже приподнялся: дело-то было вовсе не в Захаре Дерюгине, а в самой памяти о нем. Это было похоже на то, как если бы вновь пробился давно высохший родник, из которого в свое время много и щедро пили, и никому сейчас не было дела до того, что и воды-то чуть-чуть, да и сама она не та…
И Митька безошибочно учуял эту истину в отношении Захара Дерюгина, не ту, что, выставляясь по самому верху, кричит во всем своем бесстыдстве и оголенности, нате, мол, глядите, глядите, вот я, святая и безгрешная, – и оттого всем окружающим представляется приторно-неприятной и даже ненужной, оттого и стыдной, а то самое ее потаенное нутро, что всегда скрывается в самой глубине, отдает каким-то колдовским светом, тихо греет в душе, но сколько ты к ней ни пробивайся, ничего не выйдет; уходит она, как тот заветный прадедовский клад, все глубже и глубже, тянет за собой сердце и душу, и знаешь ты, что никогда эта живая нить не истончится и не прервется, и оттого хорошо тебе и горько, и хочется жить.
В эту ночь Митька с трудом дождался первых признаков рассвета, тотчас встал и, стараясь никого не потревожить в избе, вышел, прихватив с собою и верхнюю одежду.
… Поглядывая на Володьку Рыжего, отбивавшего шнуром паз в очередном шуле (Володька Рыжий быстро и сноровисто натер шнур, продергивая его сквозь зажатый в пальцах мелок, придавил медной гирькой, натянул, поддел снизу и ударил, и на шуле тотчас появилась ровная белая полоса), Захар подправил лезвие топора на большом наждачном круге, подливая время от времени на точило из щербатой миски воды, попробовал острие большим пальцем и, оставшись доволен, вернулся к своему месту, выправил очередное бревно, закрепил его и стал обтесывать. Сырая сосновая щепа, сильно припахивающая на солнце смолой, отделялась легко и ровно, и Захар, вначале еще думавший о том о сем, тревожившийся, что от Ильи что-то долго не было письма, увлекся, на минутку прервавшись, стащил с себя, по примеру остальных, рубаху и опять, плюнув на ладони, взялся за топор, с удовольствием и даже с некоторой гордостью в один взгляд ухватывая безупречно ровную, правильную поверхность стеса. Кругом стучали топоры и визжали пилы; внуки-близнецы Фомы Куделина, все трое, насупившись, сосредоточенно наблюдали за дедом, готовившим верхнюю связь для коровника; Фома подозвал одного из них, важно дал подержать метр, но в него тотчас вцепились все трое, поднялся шум и визг, и скоро в эту свалку вынужден был вступить и сам Фома, растащил внуков в разные стороны, пытаясь отобрать у них складной металлический метр, но после довольно продолжительной, но неудачной попытки примирить воинственно настроенных друг к другу внуков сам вышел из себя, возвысил голос, затопал ногами.
– А ну, враженята оголтелые, кеш, кеш отседова! – закричал он. – Счас хворостиной всем троим врежу без разбору, хоть Прошке, хоть Лешке, хоть тебе, чертенку… Максимильяну! Природа! А ну! – Фома быстро подхватил с земли обмызганную сосновую ветку, и его внуки, бросив метр, брызнули в разные стороны; Фома тут же поднял растерзанный метр, бережно сложил его, сунул в карман, погрозил в сторону внуков, уже опять сбившихся в одну кучку: – Вот я вам!
– Сталый дулак! – ясно донеслось до Фомы, и он, выпучив глаза, вначале оторопел, затем медленно, под хохот других мужиков, двинулся к внукам.
– А ну, внучики, а ну, кто же из вас такой умненький, а? – спрашивал он тихо, шаг за шагом, чтобы не спугнуть, приближаясь к ним. – Ты, Алексей, а? Или ты… Максимильян, а? – растерянно метнулся Фома взглядом с одного одинаково насупленного лица на другое, затем на третье, напрасно силясь определить, кто из внуков есть Алексей, а кто Прошка. – Ну, признайся кто, конфетку получит, сладенькая, а, кто?
Фома сунул руку в карман, делая вид, что что-то там отыскивает, в то же время продолжая незаметно приближаться к внукам, но в тот момент, когда он уже готов был ринуться вперед и ухватить хотя бы одного из них, ребятишки бросились врассыпную, и Фома опять остался ни с чем, издавая неясные восклицания и возмущенно вертя головою. Плотники посмеялись и вновь принялись за дело; Захар оглянулся и увидел незаметно подошедшего Митьку-партизана, стоявшего как-то молчком; Захар успел уловить во взгляде, во всем облике Митьки неприязнь и со скупой усмешкой ответил на Митькин кивок, но едва он взялся за топор, Митька шагнул к нему, сел на то самое бревно, которое Захар приготовился обтесывать.