В угоду Тимофеевне, чутко ловившей малейшую смену настроения за столом, Чубарев попросил добавить борща.
– Черпачок один, – предупредил он Тимофеевну, но та, словно не расслышав, с готовностью и гордостью опять налила ему до краев душистого, дымящегося борща, укоризненно глядя на Николая, что-то неохотно вылавливающего ложкой в своей тарелке.
– Сразу видно настоящего-то едока, – заметила она вроде бы мимоходом. – На такого и полюбоваться не грех, а то ведь откуда силы будут?
– Тимофеевна, – остановила Аленка, взглянув на сведенные брови брата.
– Пусть ее, Аленка, – сказал Николай с неожиданно доброй, совсем детской улыбкой, и Чубарев подумал, что он еще совсем мальчик. – Это Тимофеевна про меня, все ей кажется, что я от книжек чахотку схвачу…
– Уж схватишь, схватишь! – не осталась в долгу Тимофеевна, и Чубарев понял, что в семье это наболевшая тема. – А чего ж? Человек не ест, не спит, день и ночь огонь-то жжет, жжет, все с книжкой, все с книжкой! Ты зайди к нему утром – он, батюшка мой, зеленью пошел, мертвяк и мертвяк. Господи помилуй, кто ж так-то учится? Вот до чего городская жизнь доводит: малый день и ночь читает, другая за полночь да с утра пораньше в читалку бежит, мало ей своих книжек, вона их, не счесть, пылятся по полкам, только работы добавляют. Для чего ж их накупают? Куда, чужих рук не жалко! – Аленка в ответ, смеясь глазами, только сокрушенно вздохнула. – Так оно и идет все кувырком, вместо того чтобы дитё родить да за мужиками приглядеть, все книжки, все книжки… да еще говорят, покойников в подвале на куски полосуют… Греха не боятся… Господи, прости… Я уж как выберу часок, так и в церкву, свечку за них поставлю, помолюсь божьей матери. Прости их, говорю, непутевых, по молодости грешат!
Брюханов, до этого все больше молчавший, на этот раз поднял на Тимофеевну построжавшие глаза, и та, собирая тарелки, обиженно поджала губы.
– С хорошим человеком только и поговорить, – все-таки не удержалась она. – Вы же с книжками по углам уткнетесь, не с кем слово сказать.
– Ты, Тимофеевна, уж молчала бы. Сама даже блины с книжкой печешь.
– Глаз у тебя, Тихон Иванович, известно, начальственный, – не раздумывая долго, привычно огрызнулась Тимофеевна. – Позавидовал, надо ж… Полторы буковки за день и разберу, а ему и бублик с тележное колесо привидится…
За столом снова дружно засмеялись. Тимофеевна принялась раскладывать второе, норовя, несмотря на протесты Николая, положить ему в тарелку вдвое против остальных; Чубарева разморило от выпитой водки, особенно от воркотни этой простодушной румяной женщины, жившей своими законами и представлениями и вносившей в общее течение напряженной, нелегкой, видимо, жизни свою немаловажную часть. Чубарев почувствовал себя привычно и раскованно в этом совершенно новом для него доме, расхаживая по натертым полам, листая книги, рассматривая гравюры, шутил, рассказывал московские новости, от него исходила какая-то большая, уверенная, добрая сила. Аленка, подняв на него глаза, сказала:
– Вы нашей Тимофеевне понравились с первого взгляда… Удивительно… Лучшую рекомендацию получить невозможно, ей-богу, Олег Максимович.
– Польщен, польщен, – церемонно поклонился Чубарев, наблюдая за Николаем, давно уже сидевшим за столом только из приличия и от неудобства при госте встать и уйти, когда другие еще сидят.
– Иди, Коля, – с улыбкой кивнула Аленка. – Иди, нечего тебе томиться…
– Спасибо. – Николай встал и, смущаясь своего высокого роста, ни на кого не глядя, быстро вышел, снова тепло и по-мальчишески ярко улыбнувшись всем на пороге.
– Возраст дает себя знать, – сказал Брюханов задумчиво. – Мне сейчас кажется, что я таким молодым никогда и не был.
Чубарев ничего не ответил, стал закуривать, и некоторое время они молчали; опять зазвонил телефон.
До этого Тимофеевна или отвечала что-то сама, или подзывала Николая с Аленкой, на этот раз категорически потребовали Брюханова, и когда он вышел, Тимофеевна, убирая со стола, стала в сердцах громко стучать посудой.
– Вот уж окаянный чалдон, ни днем, ни ночью тебе покоя, – негромко ругалась она. – А вы проходите вон в кабинет, покурите там, – предложила она, и Чубарев, поблагодарив, грузно шагнул в соседнюю комнату, разглядывая заставленные книгами шкафы, с наслаждением опустился в просторное кожаное кресло; он сейчас думал о жене Брюханова, беспокойная и яркая красота ее наполнила душу какой-то светлой, забытой грустью.
Вернулся Брюханов, извинился, и они заговорили о делах, о ближайших нуждах предполагавшейся реконструкции завода, и Чубарев отметил, что Брюханов не утратил прежнего умения слушать собеседника внимательно, не перебивая; Чубарев спросил о Муравьеве, и Брюханов, медля, притушил в глазах мелькнувшие было веселые искры.
– Я его знаю вот уже три года, с момента, как восстанавливать завод начали. Еще пленные немцы работали. Но ей-ей – глухая стена, черный ящик. По-моему, кое-что я понял, по натуре своей человек этот сугубо плотоядный, но обстоятельства не позволяют… Ему все время приходится прикидываться вегетарианцем.
– Гм, – сказал Чубарев, высоко поднимая брови, но в это время на столе опять зазвонил телефон, и Брюханов от неожиданности как-то сразу сорвал трубку, и едва стал слушать, лицо его переменилось, отвердело. Разговор продолжался несколько минут, и была еще какая-то хорошо ощутимая Чубаревым тяжелая пауза, во время которой он, не упуская из вида лица Брюханова, почувствовал, как через него безудержно, неостановимо проносится время; он сейчас через Брюханова нес его тяжесть.
– Сделаем все возможное. – Брюханов положил трубку, кивнул Чубареву – «простите» – и стал звонить, теперь уже сам, и это продолжалось еще минут двадцать. Чубарев уже представлял, что случилось, из отрывистых приказаний Брюханова срочно собрать группу врачей и немедленно перебросить ее в дальний Покровский район, где на пропущенном минном поле подорвались одновременно более двадцати подростков; Брюханов приказал тотчас, как только меры будут приняты, сообщить ему и устало сгорбился.
– Вот так… почти каждый день, каждую ночь… Да, о чем это мы говорили, Олег Максимович… кажется, о Муравьеве.
– О нем! Но бог с ним, я хотел другое сказать. Знаете, – продолжил свою мысль Чубарев, – удивителен именно не результат, удивительно открывать заново, казалось бы, давно знакомых людей, сам этот процесс – Чубарев помолчал, вспоминая недавнюю встречу с Ростовцевым и свое самое подлинное замешательство от узнавания своего бывшего однокашника. – Я рад за вас, Тихон Иванович, – намеренно меняя разговор, добавил он мягче. – Рад видеть вас таким, пожалуй, вы ничего не растеряли за эти годы. Но главное в другом. Что-то новое, очень важное появилось в вас… Что-то вы приобрели, а что – не пойму. Хоть убей, не пойму. Разные превращения случаются с людьми… Молчите, я знаю, что говорю, у вас прекрасный дом, я рад. Я вам позавидовал, батенька мой, старик, а позавидовал! – После наступившей паузы он зорко глянул на хозяина. – Красота – вот вечная загадка! Жена ваша не просто красивая женщина… в ней есть тайна… И юноша очень любопытный… Черт возьми, какая у них, Дерюгиных, порода яркая…
– Коля с нами уже давно, я привязался к нему, – сказал Брюханов с какой-то вежливой, вынужденной улыбкой. – Характер, я вам скажу… Способности поразительные, заканчивает десятилетку экстерном и уже институтскую программу по физике и высшей математике за два года прошел. Не знаем, что с ним дальше делать… Недавно был в Москве, на всесоюзной математической олимпиаде, ему специальное приглашение прислали. Мне порой с ним не по себе: кажется, он все понимает, но как-то глубже, по-своему.
Брюханов, поглядывая на телефон, чего-то недоговаривал, и Чубареву не хотелось ему мешать, именно минутной безудержной откровенности люди стыдятся и от этого не только не делаются ближе, а, наоборот, больше потом замыкаются в себе. И Чубарев не торопил, не задавал вопросов, им, несмотря на тяжелый телефонный звонок, было хорошо, покойно вдвоем в этой большой сумеречной комнате, куда совсем не доходили посторонние уличные шумы.