Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Тетя Эрна, — сказал я как-то, — я опять уезжаю.

Я был ей очень благодарен за убежище, но мое сердце было с Анни и ее семьей, той семьей, что заменила мне мою собственную. Возможно, думал я, мы сможем вместе дождаться окончания войны.

Второго марта, оставив Париж, я отправился в Шалю, с одной остановкой по пути: в По, курортном городе на юго-западе Франции, проведать дядю Леона в психиатрической клинике. В поезде я сидел рядом с двумя немецкими солдатами. Я притворился спящим и прислушался к их разговору. Они сказали, что голодны, вытащили банки сардин из рюкзаков, но консервного ножа не было. Тогда один из них взял свой штык, чтобы открыть банку.

— Этот француз, — сказал солдат, указывая на меня и полагая, что я их не понимаю, — должно быть, удивляется: «И это победоносные немцы?»

Этот жест самоуничижения навел меня на мысль, что, возможно, война теперь действительно развернулась в пользу антигитлеровской коалиции. Однако, увидев дядю Леона, я понял, что ущерб, причиненный войной, непоправим.

Я представился в клинике как Анри Лефэвр, друг дяди Леона, надеясь, что он не станет демонстрировать наши родственные отношения. Мы не виделись шесть лет. Я ожидал в маленькой комнате и вспоминал его, одетого с иголочки, одного из чрезвычайно утонченных людей в Гомбурге, говорящего на рафинированном немецком с мягким произношением. Тот, кого я увидел входящим в комнату, был совсем другим. Он таращился не мигая. Его лицо было серое, небритое, с отросшей бородой. Я едва сдерживал слезы. Сиделка не говорила ничего. Дядя Леон выглядел заброшенным и неспособным к связной речи. Я подумал, не уйти ли мне, и посмотрел вопросительно на сиделку. Она пожала плечами. Тут дядя Леон повернулся к ней и сказал на чистейшем французском:

— Это мой племянник.

Я не знал, как мне из этого выпутаться. Позовет ли сиделка кого-нибудь на помощь, чтобы меня арестовали за то, что я выдавал себя за нееврея? Я посмотрел на нее, и она подмигнула мне. В ответ я заговорщически улыбнулся. Мы дали понять друг другу, что он точно сумасшедший и сказанное — проявление его безумия. На самом деле это были едва ли не единственные здравые слова дяди Леона, произнесенные им за час моего посещения. Сиделка оставила нас одних, и я рассказал дяде, что видел тетю Эрну. Казалось, он не понимал меня. Твоя сестра, пояснил я. Он никак не отреагировал. Я осторожно подыскивал другую тему для разговора. Вдруг дядя Леон начал возбужденно выкрикивать куски предложений.

— Семья, — гремел он. — Эрна. Твоя мать, которую я любил. Марта, гуманистка. Моя собственная дочь Соня. Не рассказывай мне о семье.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я.

— Все они против меня, — кричал он хрипло, лицо его все больше краснело. — Они обвиняют меня в войне. Война давно закончилась, а они не говорят мне.

— Дядя, — ответил я мягко, — война еще идет.

Я сказал ему, что немцы проиграют войну и все будет хорошо. Тогда он вернется домой, как и все мы, сказал я как можно спокойнее. Я рассказал ему, что моя мама и сестры пропали без вести, так же как и его дочь Соня. Добавил, что его племянница Марта в Англии, а Эрна в Париже и что в один прекрасный день мы опять соберемся все вместе.

— Никто не против тебя, — сказал я. — Все тебя любят и желают поскорее выздороветь.

Услышав имя Соня, дядя Леон тихо заплакал. Потом, уткнувшись лицом в ладони, он заплакал сильнее, содрогаясь от рыданий. Какая-то часть его сознания знала, что его дочь находится за колючей проволокой, что все мы стараемся не сойти с ума и что даже после конца войны грандиозного воссоединения семьи не состоится.

Я гладил его по плечам, пытаясь успокоить. Зашла сиделка и сказала, что время посещения закончилось. Мы молча обнялись на прощание — Леон Фишман и Анри Лефэвр, каждый по-своему потерявший свою идентичность на своем собственном пути через эту бесконечную войну. Покидая клинику, я удивлялся, почему больницы не переполнены мужчинами и женщинами, евреями и неевреями, сошедшими с ума под беспощадным прессом войны.

Несколько недель спустя тетя Эрна получила письмо из клиники о том, что дядю Леона оттуда вывезли.

«Пришли два офицера гестапо, чтобы забрать его и отвезти в Тулузу, — сообщалось в письме. — Мы не знаем ничего о его дальнейшей судьбе. Несмотря на то, что мы сообщили офицерам о психическом состоянии господина Фишмана, они тем не менее забрали его с собой, на машине…»

Печальная насмешка судьбы: я последним из нашей семьи видел дядю Леона; его дочь Соня — последняя, кто видел мою маму в Вене перед ее депортацией.

14

ЛИМОЖ

(январь — июнь 1944)

В лице дяди Леона я увидел печальное подтверждение безвозвратного распада моей семьи. В утешение по пути в Шалю я рисовал себе встречу с Анни и ее родными. Я смогу взять Анни за руки. Там же увижу ее отца — он обнимет меня так, как никто не обнимал меня с детства. Ее мать тоже там. Я нуждался в матери. Пять лет назад началось мое бегство, и сейчас я выдохся. Когда я смотрел на себя в зеркало, я видел отражение дяди Леона в состоянии разрушения. А мне было только двадцать два года.

Когда поезд скользил по провинции Лимузен с ее предгорьями, холмистыми полями и густыми лесами, я думал о Фрайермауерах. Восемнадцать месяцев прошло с момента, как мы виделись последний раз. У нас были новые имена и новые адреса. Я был Анри Лефэвром, Фрайермауеры были теперь Лабатю. Наша встреча представлялась мне счастливой, но оказалось, мы отдалились дальше, чем наши имена.

— Почему ты не искал меня в Ницце? — спросила Анни вскоре после моего приезда.

Ее тон показался мне слишком жестким. В то время, когда она была в Ницце, я или прятался, или был в тюрьме. Находясь в Ницце, она жила в монастыре под именем Мари Бенедетто. Визит в Ниццу был сродни катастрофе. Власти задерживали пассажиров на железнодорожном вокзале и приказывали спустить штаны. Ходили слухи, что обрезанных расстреливали на месте. Я попытался ослабить напряжение момента.

— Какая разница? — сказал я. — Теперь мы вместе.

Но атмосфера нервозности нависла над нашей встречей, пришло осознание, что прошло много времени и многих в нашем маленьком сообществе, скрывавшемся вместе в Котре, теперь недостает. Некоторые были депортированы в лагеря: кузены Анни Вилли и Йозеф, братья Йозефа Фрайермауера Ицик и Хиллел, Альберт Гершкович и брат Рашель Якоб. Сестра Рашель Ривка теперь пряталась под вымышленным именем в Викен-Бигоре, а ее муж Итцек, который скрывался на ферме, был обнаружен и отправлен в Дранси. Траурная пелена окутывала нашу встречу.

В Котре Йозеф Фрайермауер был уверенным в себе человеком и источником неизменной стойкости для нас. Мы все черпали у него силы. Теперь вместе с новым именем Лабатю он, казалось, приобрел и новый характер, утратив свою былую жизненную силу. Мне хотелось вновь войти в эту семью, но изменения ощущались во всем. Война растерзала каждого из нас. Возможно, я уже слишком обременял Фрайермауеров. А может быть, я сам нуждался в некоторой дистанции. Мне хотелось сделать что-нибудь для окончания войны, а не только для своего собственного спасения. В Шалю была, правда, местная организация движения Сопротивления, но более крупная находилась в Лиможе.

— Я собираюсь в Лимож, — сказал я Анни.

Я рассказал ей, что хочу вступить в Сопротивление, но не упомянул о том, что мне надоела ее раздражительность и я к ней охладел. К тому же я не хотел быть связанным ни с Анни, ни с кем-нибудь еще. В Дранси каждый, кто имел близких, оплачивал верность к ним ценой жизни. И в Сетфоне Вернер отказался прыгнуть со мной из поезда — решение, возможно стоившее ему жизни.

В апреле я попрощался с Фрайермауерами и отправился в Лимож, имея имя для контакта: раввин Абрахам Дойч. Рабби Дойч бежал из Страсбурга после немецкого вторжения. Ему было около тридцати пяти — высокий, худой, с небольшой бородой клинышком. Когда я пришел к нему в квартиру на третьем этаже дома, где квартиры сдавались внаем, я увидел там несколько молодых людей, едва распрощавшихся с юностью. Квартира гудела от живых дискуссий, люди приходили и уходили, все выглядело очень по-деловому. Итак, это была часть Сопротивления.

52
{"b":"223684","o":1}