Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В Вене я видел людей, стоящих на коленях на улицах, и стоял рядом бессильный. Во Франции, сам стоя на коленях, я наблюдал, как жандарм грубо прижимал Анни к стене. В Дранси я вновь стоял бессильный в обществе обреченных людей, не в состоянии прекратить наши страдания.

Через несколько дней нас известили о нашей депортации в Аушвиц. Это был последний шанс для побега.

10

ТРАНСПОРТ № 42

(5–6 ноября 1942)

Пятого ноября, через две недели после нашего приезда в Дранси, нам приказали собрать вещи, мужчины в форме обрили наши головы наголо, и раздался лай французских жандармов: иди сюда, стой там, пошевеливайся.

Однако на этот раз в их голосах не было пыла, пропали небрежные оскорбления, которыми они осыпали нас в день приезда. Тогда жандармы вели себя грубо и агрессивно, как будто составляли набор угроз, необходимых им в течение следующих недель. Теперь они действовали решительно и эффективно — рабочие на конвейере, выполняющие рутинные обязанности обычного рабочего дня, в то время как немецкие охранники наблюдали за ними с расстояния в несколько метров.

— Сюда!

— Стоять!

— Быстрей, быстрей!

Мое сердце мчалось в ритме команд охранников, и я не мог унять охватившую меня дрожь.

— Nouvelle colonisation, — шептал кто-нибудь, когда мы собирались вместе («Новая колонизация»). — «Переселение». Станет ли после этого еще хуже?

Переселение! В это верили только наивные люди… Это выражение было ложью, запущенной в наши ряды, чтобы держать нас под контролем, не допустить паники и массовых волнений. Итак, мы метались между слухами о безобидных переселениях и трудовых лагерях и ужасными намеками, сквозившими в небрежной жестокости по отношению к нам.

Внутренний двор лагеря был покрыт смесью из гравия и бетона. Я шел, опустив глаза. Заключенные плакали, но старались скрыть это. Кто знает, вдруг рыдания считались теперь тяжким преступлением? Матери пытались успокоить детей. Был промозглый, холодный, серый день. Около двух часов дня охранники погнали тысячу евреев к старым автобусам и военным грузовикам с серо-зелеными камуфляжными крышами — стволы автоматов направлены нам в спины и вокруг рычание: «Vite, plus vite!» — «Быстрей, быстрей, быстрей!» Я не мог унять дрожь. Один старик упал, и кто-то из заключенных помог ему подняться. Тех, кто двигался слишком медленно, конвоиры толкали или били прикладами. Вновь и вновь раздавались окрики пошевеливаться.

— Но мне нужно в туалет, — крикнул кто-то.

— Пошевеливайся, быстрей, быстрей! — был ответ.

Охранники унижали нас, выкрикивая: «Грязные евреи», «Жидовские морды», чтобы выслужиться перед немецкими надзирателями и одновременно оскорбить нас.

Ужасно. Невозможно было облегчиться, не считались ни с женщинами, родившими накануне, ни с женщинами с менструацией. Быстрей, быстрей! Ноги двигались, мысли, бешено кружась, лихорадочно искали хотя бы ничтожную возможность побега.

В каждую машину поместили около сорока человек. Нас перевезли к вокзалу Дранси-ле-Бурже, расположенному километрах в трех от аэропорта, на котором лишь пятнадцать лет назад Чарльз Линдберг стал знаменитым. Где сейчас ликующие массы людей, приветствовавшие Линдберга? Когда мы медленно ехали по улицам Дранси, казалось, большинство прохожих вообще не замечало нас. Такие конвои, как наш, являлись просто еще одним фрагментом войны, от которой они уже устали; они отворачивались, заботясь о своих собственных жизнях. Поезда, идущие на восток, не имели к ним отношения. Это был мир, из которого мы были вырваны, и ему не было дела до наших страданий.

Изредка возникали мимолетные проблески человечности — кто-нибудь махал нам рукой. Некоторые из нашего грузовика робко махали в ответ в надежде установить связь и в последнюю секунду быть спасенными теми возмущенными французами, чьи души не принадлежали пока фашистам. Затем на нашем грузовике произошло нечто неожиданное: слово тут, там… намек на мелодию… И вдруг я понял, что происходит, и мне стало тепло на душе. Настал момент сопротивления.

«Allons enfants de la patrie…» («Вставайте, дети Отечества…»)

Слова Марсельезы, опасливо сорвавшиеся с одних губ, были подхвачены еще несколькими голосами, и вдруг весь грузовик наполнился пением. Мое сердце помчалось с бешеной скоростью. Мы пели, чтобы приободриться, чтобы сообщить миру, что мы еще существуем. Может быть, если мы будем петь достаточно громко, наши голоса, проносясь по улицам, разбудят сердца равнодушных французов и вдохновят их прийти, чтобы освободить нас. Однако вскоре голоса умолкли и вернулся страх. Тишина в грузовике была ужасной. Знаменитое французское свободолюбие находилось, вероятно, в отпуске.

Приехав через несколько минут на маленький железнодорожный вокзал, мы увидели лишь товарный поезд, на котором нас доставят в Аушвиц: транспорт № 42. В шесть часов вечера мы были единственными штатскими на перроне. Тут же нас начали окончательно пересчитывать, отделяя по пятьдесят человек в каждый вагон, исходя при этом просто из порядкового номера. Некоторых стариков несли на носилках. Я думал об Артуре Эпштейне, подавленном, погруженном в себя, — целые миры отделяли его теперь от того времени, когда он учился портняжному делу у моего отца. Два дня назад он был депортирован из Дранси в Аушвиц. Я видел Манфреда Зильбервассера с загадочным выражением лица, граничащим с улыбкой. Я видел беременных женщин и матерей, кормящих грудью новорожденных детей. Малышей, неуверенно шагавших вместе с другими, и охранников, подгонявших их тычками. Некоторые дети хныкали, но сохраняли при этом следы достоинства. Многие открыто рыдали, крепко прижимая к себе маленькие игрушки и кукол. Некоторым помогали женщины, заменившие им матерей и присматривающие, чтобы дети не терялись. Никогда раньше я не видел такого сострадания. Казалось, они предчувствовали приближение конца.

Маленький мальчик уставился невидящим взором в пустоту. Искал ли он лик Бога? Двое детей — мальчик и девочка, ища поддержки, цеплялись друг за друга, как будто предчувствуя ужас будущего. Некоторые дети, осознав серьезность положения, пытались вести себя как взрослые. Кое-кто утешал младших братьев и сестер, изо всех сил старавшихся вскарабкаться в вагоны для перевозки скота. Несколько женщин, родивших в последние дни, оставались в лагере под присмотром медсестер. Их отъезд был перенесен на сегодняшнюю перевозку. Сейчас я видел младенцев в картонных коробках, завернутых в грязные пеленки и одежду. Жизнь, которая только началась, будет скоро оборвана. Одна «колыбель» стояла рядом со стариком, доживавшим последние часы своей долгой жизни. Теперь они уйдут вместе.

Слишком много печали было здесь, чтобы все это выдержать. Ожидая, пока меня направят в вагон, я услышал взволнованные голоса из машины, стоящей впереди: мальчик был оторван от семьи и кричал, что хочет остаться с ними. Ему не разрешали. Он брыкался, пиная своими худыми ногами охранника, удерживающего его, обхватив за грудь.

— Prends moi! — кричал мальчик. — «Возьмите меня с собой! Заберите меня!»

Семья кричала в ответ, но охранники были безжалостны. Отец, сломленный и бессильный, тянул руки, умоляя вернуть ему сына. Но мальчика впихнули в один вагон, семью — в другой. В Вене Дитту разлучили с мамой, и меня не было там, чтобы защитить ее. Я видел маму, простирающую руки ей вслед, и крики этого мужчины превращались в мамины крики.

Я был беспомощным и ненавидел себя за это. Тяжесть в моем сердце перешла в оцепенение, в страх, что всякое проявление чувств может привести к наказанию, публичному унижению или к чему-то еще худшему. Я поклялся никогда больше не быть беспомощным. Я убегу, убегу, убегу. Никто и ничто не остановит меня — ни охранники, ни близкие, ни война. Слезы выступили у меня на глазах, я отвернулся от плачущей семьи, лихорадочно размышляя, когда же подвернется возможность побега.

Нужно было ждать. Нас погнали в товарные вагоны — снова команды пошевеливаться, снова автоматы наготове. Смеркалось, и глазам необходимо было несколько мгновений, чтобы привыкнуть к темноте внутри.

39
{"b":"223684","o":1}