Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Однажды в воскресенье я был на торжественной церемонии у памятника холокосту в Балтиморе и там вновь увидел Лео. Мемориальное сооружение казалось нам священным местом под открытым небом. Мы стояли далеко позади, в толпе из сотен людей, и тут Лео молча вынул из кармана рубашки желтую еврейскую звезду. Он носил ее в Дранси за колючей проволокой.

В течение следующих двадцати лет Лео медленно, по кусочкам, рассказывал мне свою историю. Он показывал мне вещи, сохранившиеся у него с войны: удостоверения личности, записные книжки, календари, неразборчивые записи из тюрьмы, старые письма и фотографии — все фрагменты истории, терпеливо ожидавшей своего написания.

Отзвуки холокоста вновь и вновь возвращаются к нам. Более полувека назад появилось «окончательное решение еврейского вопроса». Сегодня подобное явление тоже возникает в различных частях мира, но уже как «этническая чистка». В начале войны Лео Бретхольц искал спасения в якобы нейтральной Швейцарии, но, задержанный пограничниками, был отправлен назад во Францию Виши и оттуда в Аушвиц. Сегодня, внимательно рассматривая действия Швейцарии во время войны, мы видим нацию, сделавшую капитал на отчаянии людей. Во время войны евреи пытались скрыть свою национальность, чтобы избежать уничтожения. Сегодня министром иностранных дел США стала Мадлен Олбрайт, которая только после выборов открыла еврейские корни своей семьи и ее историю в нацистских концлагерях.

Более чем через пятьдесят лет после окончания войны мы начинаем понимать, что нельзя забывать тех, кто погиб. Но и акты спасения нам необходимо помнить и уважать.

ПРОЛОГ

Спустя годы мы раскрываем такие тайны…

Зимним утром, когда хоронили Макса Бретхольца, унесшего с собой так много тайн, в нашей маленькой квартире собралась семья, чтобы утешить мою мать. В нашей семье, однако, одних утешений было недостаточно. Такое событие требовало особого драматизма, извержения чувств родственниками, которые были актерами-любителями в еврейском театре и, казалось, играли перед воображаемой публикой. Спустя семьдесят лет это — самое яркое воспоминание детства, которое у меня осталось.

Это — и прошептанные слова, достигшие многих ушей, но только не моих. То был февраль 1930 года, восемь лет до того, как Гитлер вошел в Вену; мне еще не было девяти лет. Мой дядя Давид Фишман по прозвищу Швитцер[2], который так же легко потел, как другие дышат, наклонился ко мне, чтобы что-то сказать.

— Твой отец… — начал он, но конец сообщения был заглушен моей тетей, которая вела себя как в сцене из спектакля.

— Мой брат! — взывала она театрально. — Мой брат!

— Твой отец… — начал снова дядя Давид. Он нуждался в ком-нибудь, с кем он мог бы поговорить, так как обычно никто из семьи не хотел его слушать. — Твой отец…

Когда я видел своего отца последний раз, лежащим при смерти на больничной койке, его лицо было как пожелтевший пергамент, как свитки Мертвого моря. Уже с 39 лет была у Макса Бретхольца кровоточащая язва желудка. Он зарабатывал деньги, сидя допоздна за швейной машиной в нашей маленькой кухне в Вене. Отец был выше моей матери почти на две головы. На своей свадебной фотографии они выглядят одного роста, хотя он сидит, а она стоит.

— Ему необходимо учить иврит, — сказал отец маме, когда я видел его последний раз.

При этом он думал о путешествии в Палестину, полагая, что однажды мы его совершим. Он не был религиозен и никогда не брал меня с собой в синагогу. Уже в 1930 году, еще до Гитлера, он рассматривал Палестину как единственное надежное будущее для евреев. Итак, отец распорядился:

— Учи иврит.

В это последнее посещение я почувствовал, что он хотел просто поговорить со мной, а не высказать «последнюю волю», которую после его смерти необходимо исполнить.

Его голос был слаб. Я вспоминаю, как он в последний год жизни мучился из-за язвенных болей и ел только диетическую пищу. Мне вспоминается также, что он курил сигареты и посылал меня за ними в табачный киоск. Я вспоминаю его в кофейне, где он после работы за швейной машиной играл в домино или карты. Как и его сестра Мина, он был актером Общества еврейского драматического искусства.

— Мой брат! — воскликнула снова Мина.

Ее муж, мой дядя Сэм Гольдштейн, пытался ее успокоить. Такая истерия казалась ему неуместной. Его жене нужно было бы себя сдерживать — она не оставляла места для выражения чувств вдове покойного, моей матери. Дядя Сэм был практичный человек, с твердыми религиозными убеждениями и величественной суровостью. Он обнял меня в первый раз в день свадьбы с тетей Миной и позже еще раз, когда я встретил его во время своего бегства. В самых тяжелых ситуациях сохранял он холодную голову. Однако в тот день, день похорон моего отца, когда он пытался успокоить тетю Мину, он не знал, что делать.

— Мой брат! — снова взывала тетя Мина.

Я наблюдал за остальными, кто собрался вокруг моей матери, чтобы утешить ее.

— Папа умер, — сказала мама моим младшим сестрам, которые еще меньше меня понимали, что такое смерть.

— Хороший человек, — провозгласили торжественно дяди и тети. И затем снова зашептались, и моя мама задумалась, как же она теперь сможет одна заботиться о детях, имея ничтожные средства и незаконченное школьное образование. На фоне этих расстроенных голосов можно было снова услышать шепот взрослых, как они делились между собой секретами, — но именно в этот момент дядя Давид попытался говорить со мной об отце.

Я вспоминал своего отца в спокойные и неспокойные времена. В конце двадцатых годов голодные музыканты, которые раньше сидели в оркестровых ямах и сопровождали музыкой немые фильмы в кинотеатрах, заполонили улицы Вены. С появлением звукового кино они потеряли средства к существованию. Некоторые из них стояли иногда во дворе нашего дома и играли. Жильцы выглядывали из окон и бросали им мелочь. Мой отец считал это унизительным. Однажды он вышел на улицу и обратился к скрипачу:

— Я не хочу кидать вам мелочь. Занимайтесь с моим сыном, и я буду платить вам.

Так до самой смерти отца я учился играть на скрипке.

Однажды воскресным утром в трамвае по пути к дому моей бабушки Сары я, для того чтобы лучше было смотреть в окно, встал коленями на сидение возле моего отца. Мужчина, сидевший напротив, взглянув поверх газеты, сказал:

— Скажи жиденку, он должен сесть.

Некоторые пассажиры посмотрели в нашу сторону, но никто не произнес ни слова. Отец спокойно сказал мне:

— Сядь.

Он дождался, пока мужчина доехал до своей остановки рядом с Дунайским каналом, и мы пошли следом за ним к выходу.

— Но это же не та остановка, где живет бабушка, — сказал я.

— Мы выходим, — сказал отец. — Не беспокойся. Пойдем.

Отец шел широким шагом. В правой руке у него была трость, а левой он держал меня за руку. Мы быстро догнали мужчину, и, когда тот достиг перекрестка, отец поднял трость и сильно ударил его по плечам. Мужчина обернулся и увидел моего отца, который поднялся за свое место в трамвае, за свою швейную машину, за свою поруганную религию. И он бросился бегом через улицу.

— Это — за жиденка! — крикнул ему вслед отец.

Когда мы пришли к бабушке, отец рассказал ей, что произошло.

— Как он узнал, что вы — евреи? — спросила бабушка.

Оба рассмеялись, но за этим я ощутил нечто тягостное.

Моя бабушка была швея, кроме того, она великолепно готовила фаршированную рыбу, драники и куриный суп. Однажды по дороге на рынок несколько подростков закричали ей вслед:

— Сара, Сара, Сара.

— Откуда они узнали мое имя? — спрашивала она позже.

Она еще не понимала тогда. В священном писании Сара — жена нашего прародителя Авраама. Сара стало именем, которым в это время в Вене презрительно называли еврейских женщин; это так укоренилось в быту, что после аншлюса все еврейские женщины обязаны были к своему имени добавлять «Сара» как опознавательный знак.

вернуться

2

Shvitzer (идиш) — человек, который сильно потеет.

3
{"b":"223684","o":1}