Пети не шевелился. Марика расстегнула на нем рубашку; она хотела вскрикнуть, но у нее перехватило горло. Из-за пояса штанов на голом животе Пети вытарчивал уголок коробки. Карандаши!.. Марика протянула руку, но Пети и на сей раз оказался проворнее: изо всей силы оттолкнув Марику, он схватил со стола нож и выставил его острием вперед.
Вывернув руку мальчика, доктор отнял у него нож, а затем еще долго молча сжимал эту детскую руку. К нему подошла Марика.
— Мария Лупша, — чинно представилась она и указала на Пети: — Он забрал мои карандаши.
Толстяк-доктор недоуменно воззрился на нее; сунув палец за ворот, он высвободил кадык. Марика обождала немного и двинулась дальше, пробираясь сквозь толпу пассажиров в поисках белокурой красавицы, которая поцеловала ее. Девочка и ей пожаловалась на брата, но дама в вуали тоже ничего не ответила и даже чуточку отстранилась, попятилась, пытаясь скрыться в толпе. В ее широко открытых глазах стояли слезы.
Гул моторов внезапно стих, самолет заскользил над посадочной полосой. Пассажиры, однако, оставались там, где были, — на почтительном расстоянии от Марики, недоуменные и растерянные. Голубоглазая красавица достала носовой платок и, сунув его под вуаль, осушила слезы. Это не укрылось от внимания Пети.
— Чего это она ревет? — поинтересовался он.
Впрочем, на свой вопрос он и не ждал ответа. Ему не терпелось поскорей увидеть Америку, дедушку Михая Лупшу и дома, которые, говорят, тут растут до неба… Самолет подпрыгнул и вперевалку побежал по бетонной полосе.
Марика схватила свою плетеную сумку и наспех побросала туда шарф, нож и два кусочка хлеба, оставшиеся от игры. Путешествие кончилось.
МОЛИТВА
Полицейский вытащил из кармана большую связку ключей. К каждому ключу веревочкой была прикреплена картонная бирка с номером, выведенным чернилами.
— Проходите, пожалуйста, — сказал полицейский, после того как, отыскав нужный ключ, отпер дверь. — А впрочем, обождите немного, я принесу лампочку.
Он оставил нас у раскрытой двери; вернулся в коридор, вывинтил одну из лампочек и унес ее. Пока он возился в темной комнате, ввертывая лампочку, Миклош встал между мной и дверью, загородив дорогу.
— Не входи туда, Шари, — попросил он.
— Я не нуждаюсь в опеке, Миклошка, — возразила я, отстранив его.
Комната оказалась грязной, холодной и без единого окна. На стенах пузырилась отсыревшая штукатурка, электрическая лампочка сверкала, как алмаз, но бессильна была рассеять скопившийся по углам мрак. Придвинутый к стене письменный стол, явно списанный за негодностью, вновь нырнул в полумрак, позволяя угадывать лишь контур чернильницы с высохшими чернилами и густо припорошенный пылью телефонный аппарат. Зато носилки стояли прямо под лампой, и резкий электрический свет назойливо подчеркивал значимость этого предмета.
Носилки были закрыты мятой оберточной бумагой. Полицейский едва тронул бумагу, как она зашелестела и пошла волнами, словно бы покрытый ею предмет шевельнулся вдруг.
— Шарика, выйди, пожалуйста, — взмолился Миклош.
Полицейский выпустил из рук бумагу.
— Пожалуй, и правда вам лучше выйти, — нерешительно произнес он.
— Оставьте меня в покое, — сказала я, теряя терпение. — Мне нечего бояться.
— Напрасно ты так уверена, — сказал Миклош.
— Чего другого, а неожиданностей в жизни всегда хватает, — подтвердил полицейский.
— Тебе ведь никогда не приходилось видеть человека, сгоревшего заживо, — не унимался Миклош.
— Зрелище страшнее некуда, — вставил полицейский. — Вовек бы его не видать.
— Ну так и не смотрите, — обрезала я полицейского. — Ведь это я породила его на свет, и, как бы он ни выглядел, он — самое близкое для меня существо.
Полицейский по-прежнему решался ухватить оберточную бумагу лишь за самый краешек.
— У него и лица-то нету, — через силу, выговорил он.
— Вышла бы ты в коридор, — умоляющим тоном произнес Миклош.
— Да снимите же наконец бумагу! — прикрикнула я на полицейского. — Все равно там не мой сын.
Полицейский снял бумагу, аккуратно свернул ее, словно матерчатое покрывало, и положил на носилки — в ногах. Мы молча уставились на открывшееся нечто, не имеющее и отдаленного сходства с человеком.
Мне часто вспоминается тот момент. Как же я была спокойна, как уверена в своей правоте! По-моему, не изменилась в лице и глазом не моргнув вынесла это зрелище. Подобно дереву, возвышающемуся над снеговым покровом, наши чувства способны достичь лишь той границы, где следы жизни еще опознаваемы. То, что не имеет отношения к бытию, не затрагивает наших эмоций. Эти человеческие останки находились уже за гранью между живым существом и продуктом распада. Отстранив полицейского, я шагнула к носилкам и склонилась над трупом.
— Так я и знала, — сказала я.
— Вы уверены? — спросил полицейский.
— Абсолютно уверена.
— И вы согласны письменно подтвердить, что это не ваш сын?
— Согласна, — сказала я и взяла мужа под руку. — Пойдем отсюда, Миклошка.
— Благоволите обождать минутку, — вмешался полицейский и достал какую-то бумагу с отпечатанным на машинке текстом.
Стоит невзлюбить человека, и обнаруживаешь в нем все новые и новые недостатки. Поначалу мне казался невыносимым педантизм полицейского, но сейчас он превзошел все рекорды своей приторной учтивостью.
— Не хочу вас задерживать, однако в интересах следствия вынужден поставить в известность, что вчера, когда мы вскрыли могилу, Ференц Палик дал официальные показания, что это ваш сын.
— Кто он такой, этот Палик? — спросила я.
— Тоже студент.
— Он сказал неправду. Я знаю всех однокурсников Денеша.
— Не похоже, чтобы он хотел ввести нас в заблуждение, — возразил полицейский.
Он отличался не только педантизмом и гипертрофированной вежливостью, но и упрямством.
— Сразу видно, что у вас нет детей, — раздраженно ответила я. — Для подростка важнее всего как-то выделиться, привлечь к себе внимание.
— У него не было никаких причин врать, — с тупым упорством твердил он.
— Врать можно и без причины.
— Но у него была причина говорить правду, — стоял он на своем.
— Или были причины обхитрить вас.
— Я всего лишь выполняю свой долг, — тихо произнес он. — Пожалуйста, не ставьте мне это в вину.
Обиженно отвернувшись от меня, он зачитал протокол, из которого следовало, что находящийся в предварительном заключении Ференц Палик опознал на трупе костюм из такой же точно ткани «в искорку», как тот, что был на Денеше Мозеше. Этот костюм хорошо запомнился свидетелю потому, что он, Ференц Палик, укрывался вместе с Денешем Мозешем почти неделю в табачной лавке на улице Ганц, дом 3. Пострадавшего он последний раз видел за полчаса до гибели. Сам он отлучился домой поесть, и в это время табачную лавку разбило снарядом из танка. Когда Ференц Палик прибежал обратно, дом уже горел.
— То есть его не было там, когда стреляли по табачной лавке, — уточнила я.
— В тот момент его действительно там не было, — подтвердил полицейский.
— Так я и знала, — сказала я. — Пошли отсюда, Миклошка.
— Сейчас, Шари, — пробормотал он, не двигаясь с места. — Позвольте взглянуть на этот протокол?
— Сделайте одолжение, — ответил полицейский.
Я с тревогой смотрела на мужа. Мне было знакомо это выражение его лица: на виске запульсировала жилка, ноздри задвигались, ритмично втягивая воздух. Вся жизнь Миклоша протекала в архивах. Он взял протокол за два противоположных уголка и развернул его с такой бережностью, словно письмо Петрарки, адресованное Кола ди Риенци.
— Где находилась могила? — спросил он у полицейского.
— На улице Ганц.
— Где это, в каком районе?
— В Буде, возле завода электрооборудования «Ганц».
Взгляд Миклоша перебегал с документа на лицо полицейского. Видно было, что в нем проснулся ученый, и он уже проводит исследование в свойственной ему обстоятельной, научно аргументированной манере.