День у меня выдался — хуже не придумаешь. С самого утра посыпалось то одно, то другое, нервы уже на пределе были. Ты-то знаешь, как это со мной бывает. Когда все идет наперекосяк, досада копится, копится, а там — точно фитиль подожгли, в любой момент могу взорваться. А вообще-то, если уж на то пошло, эта особа — хозяйка молочной лавочки — давно у меня в печенках сидела. Обидно только, что весь этот спектакль разыгрался на глазах у Паулы, именно в той молочной на улице Чатарка! Паула стояла наверху: в молочную ведут четыре ступени вниз; так вот, она, застыв на месте, стояла и слушала, как мы грыземся, и только смотрела сверху вниз, на лохань с дерьмом, куда порядочному человеку сунуться противно. Можешь себе представить — хороша картина: левой рукой я прижимаю к себе соседскую кошку, в правой — бутылка из-под кефира, там молока чуть на донышке; на одной ноге у меня домашняя туфля, на другой высокий ботинок со шнуровкой, а на голове — чужая шляпка, оказавшаяся у меня по чистой случайности! Я разошлась вовсю, кричу на молочницу, не очень выбирая выражения, а молочница тоже глотку дерет и тоже не стесняется в выражениях; позади меня четыре старушки дружно честят молочницу на чем свет стоит, потому что всем эта лавочница ухитрилась насолить, и только Тивадар Лёкёш в конце очереди делает вид, будто кашель его одолел; старик всегда норовит в стороне остаться. Теперь представь себе: в самый разгар перепалки распахивается дверь, и на пороге возникает дама; внешность у нее, скажу тебе, не знай я, что она на четыре года старше меня, дала бы ей, не задумываясь, на добрый десяток лет меньше. А волосы какие, Гиза! Ни дать ни взять — натуральная блондинка, оттенок такой естественный, неподдельный, словно чистая вода в стакане. Одета она была в светло-ореховый джерсовый костюм английского покроя; с одного взгляда ясно: в Будапеште такого днем с огнем не сыщешь. Но это еще не все, Гиза: она была совсем без чулок, потому что загар у нее — ну просто божественный. Подумать только: на четыре года старше меня, а загар такой, будто она целые дни проводит в спортивном бассейне. Ну, и туфли соответственно — самого модного заграничного фасона: остроносые, с вырезом, и каблук высоченный. Гиза, это еще не самое главное. А вот что интересно: она и рта не раскрыла, просто стояла молча и смотрела, а в лавочке моментально наступила гробовая тишина, все, как по команде, уставились на нее, и всем стало стыдно.
Поначалу я не узнала ее. Она внимательно пригляделась ко мне и спросила: «Если не ошибаюсь, вы — госпожа Орбан, не так ли?» Я еще не успела прийти в себя и молчу, будто в рот воды набрала, зато молочница быстро опомнилась и попыталась было продолжить свару, но даже пикнуть не посмела, потому что Паула только глянула на нее и осведомилась: «Что вам угодно, уважаемая?» Слова как слова, но взгляд… Так она глянула на эту молочницу, что достопочтенная госпожа Миштот вмиг была уничтожена — вернее сказать, морально разбита в пух и прах; она и не пикнула, когда я вместе с Паулой повернула к выходу, не заплатив ни гроша. Потому что впопыхах я и кошелек умудрилась дома забыть.
Паула проводила меня до самого дома, это, впрочем, недалеко, молочная от меня в трех минутах ходьбы, и разговора особого вроде бы не было, а я до сих пор нахожусь под его впечатлением. Паула спросила, из-за чего мы рассорились; да какая там ссора, говорю, не думает же она, будто я способна унизиться до перебранки с молочницей, этой дурой стоеросовой. Это я, конечно, напрасно сболтнула, ведь, когда Паула вошла в лавочку, скандал был в полном разгаре. Затем она спросила о тебе, и я сказала ей, что состояние твое, к сожалению, не улучшилось, хотя вот уже шестнадцатый год, как ты переехала жить к своему сыну Миши в Гармиш-Партенкирхен, где за тобой смотрят самые лучшие врачи. Паула попросила передать, что она тебя целует, а потом сказала еще, что шляпка на мне — просто загляденье и очень меня молодит. И тут, представляешь, Гиза, вместо того, чтобы признаться, что шляпка эта вовсе не моя, а какой-то незнакомой мне женщины и очутилась на голове у меня чисто случайно, я наплела ей, будто отхватила шляпку в Центре, за двести пятьдесят форинтов. Кончилось тем, что мы с Паулой договорились встретиться во вторник после обеда, посидеть в «Нарциссе». Ты это кафе не знаешь, его открыли лишь в прошлом году на улице Ваци, и я там не бывала ни разу, так, разве что походя заглянешь когда в окно; терпеть не могу эти шикарные заведения.
Как видишь, ни о чем особенном мы с ней не говорили, так, больше о пустяках, но с тех пор, о чем бы я ни подумала, я тут же ловлю себя на мысли: вот бы хорошо обсудить это с Паулой! Едва дождалась я вторника; мне кажется, Паула влияет на меня, как ты. Вспомни то золотое времечко, когда мы жили в Лете! Постоянно со мной что-нибудь да случалось, огорчение за огорчением, обида за обидой, но если ты была рядом, стоило тебе только сказать: «Ну, что с тобой, Liebling[3]?» и бед моих как не бывало, ты всем существом своим давала мне почувствовать, сколь мелки все мои обиды в сравнении с миром возвышенных переживаний. Вот и Паула такая же. Это у вас от природы. Я имею в виду не только ее безукоризненный вкус, ее умение одеваться, но и свойственную ей врожденную элегантность, то внутреннее благородство, каким обладал наш милый, добрый папа, который, несмотря на свою стокилограммовую комплекцию, заляпанные грязью сапоги и видавшие виды бриджи, сумел снискать всеобщее уважение, начиная со старого Данцигера до дядюшки Лайоша, весовщика. Редкостный дар, свойственный людям благородной души!
На этом кончаю, тороплюсь в «Нарцисс». Со вторника мы встречаемся там каждый день.
4
Междугородный телефонный разговор
— Что все-таки она тебе сказала?
— Что она-де не обязана отпускать молоко по пятьдесят граммов.
— Взяла бы не пятьдесят граммов, а больше.
— Кошке и этого с лихвой хватает.
— И из-за этого вы с ней поссорились?
— Нет, до ссоры было еще далеко. Тут я этаким медовым голосом ее и спрашиваю: «Где это сказано, милочка? Может, у вас такое объявление висит?»
— А она что в ответ?
— Что, мол, нет надобности вывешивать такие объявления, и без того каждому понятно.
— А ты что?
— Я свое гну: должно, мол, быть объявление.
— А она что?
— Пустилась объяснять, что молочная по воскресеньям открыта, чтобы снабжать молоком грудных младенцев и вообще детей, а вовсе не кошек или других каких тварей. Вот тут я почувствовала, что меня бросило в жар.
— И что же ты ей ответила?
— Я ее спрашиваю, все так же вежливо: «Почему же это у вас нигде не оговорено в объявлении, моя милая?»
— А она тебе что?
— Это, мол, само собой разумеется, а стало быть, и в объявлении ни к чему оговаривать.
— А ты ей?
— Тут я и говорю ей: как же так, пишут же, что хлебные изделия руками трогать запрещается, хотя это и так всякому понятно. Выходит, и правила работы молочной нелишне было бы вывесить.
— А она что?
— Всего, говорит, не вывесишь.
— Ну а ты?
— Надо, говорю, так вывесишь.
— А она?
— Нет, не вывесишь.
— А ты что же?
— Стою на своем.
— И конечно, голос повысила?
— Тогда еще нет.
— Значит, она первой начала перебранку?
— Да нет, вообще-то первой сорвалась я. А что мне еще оставалось, если эта мегера потребовала, чтобы я немедленно освободила магазин. Это почему же, спрашиваю, по какому такому праву? По тому самому, отвечает, что с кошками и собаками в молочную вход запрещен. Может, у вас и объявление такое есть, спрашиваю. Есть, говорит, как раз у вас над головой висит.
— И что, там в самом деле было вывешено такое объявление?
— Представь себе, было!
— В таком случае молочница совершенно права.
— Вот именно! Оттого я и взорвалась!
— Чего же ты ей наговорила?
— Уж будь спокойна, все ей выложила, что за месяцы накопилось.